гастроли театр
Сегодня в Москве даст пресс-конференцию Накамура Гандзиро, один из самых знаменитых японских актеров, обладатель титула "Живое национальное достояние". Труппа традиционного японского театра кабуки "Тикамацу-дза", которой он руководит, вскоре привезет в Россию на гастроли в рамках Чеховского фестиваля спектакль "Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки". Этому легендарному спектаклю уже 50 лет. Недавно к нему приобщился и обозреватель Ъ РОМАН Ъ-ДОЛЖАНСКИЙ.
В театре кабуки женщины не играют: все женские роли в спектаклях издавна исполняют мужчины, которые называются оннагата. Оннагата по имени Хитаро Каяси вот уже полвека играет одну из знаменитых женских ролей — девушку Охацу из пьесы японского классика Тикамацу Мондзаэмона "Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки". Когда Хитаро Каяси первый раз сыграл 19-летнюю куртизанку, ему было чуть больше 20, сейчас — немного за 70. Но он по-прежнему густо белит перед спектаклем лицо, шею и ту часть спины, которая видна над низким воротником, потом черным по белому рисует брови, а розовым — рот и уголки глаз, надевает яркое кимоно и семенит на сцену.
Его настоящее имя мало кого интересует. Вся Япония знает его как Накамуру Гандзиро, вернее, Гандзиро III: ведь когда актер театра кабуки вступает на сцену, он добровольно отказывается от своей гражданской фамилии и принимает фамилию труппы. А имя передается от отца к сыну и меняется только порядковый номер. Как в королевской семье. Только вообразите — когда нынешний Гандзиро в 50-е начинал играть девушку Охацу, влюбленного в нее юношу Токубея играл отец актера Гандзиро II. А теперь молодого приказчика играет сын, причем эта роль в пьесе Тикамацу перешла прямиком от деда к внуку.
Жизнь традиционного театра вообще соткана из огромного количества не сегодня сложившихся условностей и правил, которые лучше не поверять европейской логикой. Вот, к примеру, в кульминационные моменты представления кто-нибудь из зрителей непременно коротко выкрикивает какое-то слово. Оказывается, это девиз того актера, которого таким образом пытаются из зала приободрить. Вообще, театр кабуки, который у нас, на Западе, считается загадочным и таинственным, на самом деле демократическое искусство для горожан. И теперь горожане хоть в Токио, хоть в Киото целый день сидят в театре, смотрят по нескольку пьес кабуки кряду, а в перерывах, не выходя из зала, кушают свою еду из деревянных коробочек.
Большинство пьес публика знает почти наизусть, потому что идут они годами. Сюжет спектакля, который привезут в Москву, чем-то напоминает "Ромео и Джульетту": юноша и девушка любят друг друга, но обстоятельства и финансовые трудности таковы, что они не могут соединиться, и тогда они убегают от людей в лес и там совершают самоубийство. Лес изображен темно-зелеными бутафорскими зарослями, а до этого на сцене можно увидеть легкие ширмы цвета кофе с молоком — традиционный японский домик — и городскую площадь, на которой начинается действие. В спектакле нет той пестрой праздничной зрелищности, которая характерна для цикла пьес о самураях и с которой, наверное, связаны смутные представления о театре кабуки у потенциальных зрителей московских гастролей. Сами японцы и Гандзиро III дорожат "Самоубийством в Сонэдзаки" именно как лирической историей и, как они сами признаются, надеются тронуть души русских. Есть в этом стремлении какая-то милая наивность, вообще свойственная традиционному театру.
Впрочем, если что и может вызвать прямую зрительскую эмоцию, то это действительно игра Гандзиро. И не потому, что он так уж удивительно перевоплощается в девушку. Но манера его, грубому европейскому глазу поначалу кажущаяся лишь весьма специфическим характерным кривляньем, постепенно обретает настроение и смысл. Манерное и хрупкое искусство оннагата вдруг подбирается к какому-то глубинному печальному лиризму жизни, так что начинаешь вдруг верить дежурным уверениям в том, что высокое мастерство не знает национальных границ восприятия. Хотя любовные монологи Охацу больше похожи то на птичье клекотание, то на скрип несмазанных петель, и дребезжащий голосок долго прыгает и дергается, пока не вытянется вдруг в пронзительную звуковую струнку. Хотя в мелком переборе невидных ног, взмахах рук и наклоне головы не видно "любовного настроения", но зато предфинальный и безмолвный танец отчаяния, которым Охацу обволакивает любимого мужчину, буквально наэлектризовывает воздух. А на странном, нечеловеческом лице героини постепенно проступает беспафосная покорность перед лицом неминуемой смерти. Приятие участи непостижимым образом выражается всем актерским телом. Оно не просит о спасении и так спокойно приближается к смерти, что сам кровавый конец теряет смысл: занавес закрывается за секунду до того, как влюбленным суждено замертво упасть на подмостки.