Триумф «мертвой природы»

Почему в Голландии натюрморт стал почетным жанром живописи

Я не настолько придирчив, чтобы считать непозволительными и нетерпимыми всякие изображения вообще. Но поскольку искусство живописи и ваяния — это дар Божий, я требую его осмотрительного и законного применения

Жан Кальвин. «Наставление в христианской вере»

Нидерландский живописец, уроженец Харлема, где несколько лет возглавлял привилегированную художническую гильдию Св. Луки. С его именем связан расцвет самого популярного жанра голландского натюрморта XVII века — так называемых «завтраков» (ontbijtjes), виртуозных изображений прерванной трапезы, наделенных, как считается, сложным аллегорическим значением. Натюрморты Хеды высоко ценились при его жизни и за пределами Голландии, а его манера оказала влияние на многих художников второй половины столетия — например, на Франса Халса.

«Мертвая природа», nature morte,— говорим мы вслед за французами XVIII века, и в этом непроизвольно слышится что-то равнодушно-макабрическое. Умерла так умерла.

Они говорили: «stilleven». Никакой смерти, только жизнь, которая, как дочь Иаира, не умерла, но спит, точнее притворяется затихшей, замершей.

По первому впечатлению расцвет натюрморта — это в чистом виде античный мимесис, возвращение к легендам об Апеллесе, Зевксисе и птицах, которые слетелись клевать нарисованную кисть винограда. Очищенное от всякой прямой повествовательности упражнение на виртуозность. Чай не люди изображены, которым можно сопереживать, а кубки и скатерти, но уж как правдоподобно играет свет на чеканных боках сосуда, как уютно прикрывает недоеденную снедь скомканное полотно.

Что еще? Высокая культура быта, о да, причем проникшая чуть ли не во все слои стремительно богатевшего общества. Вкус к изящной утвари и основательным яствам, размеренная роскошь, не претендующая на совсем уж откровенную похвальбу, умение залюбоваться не только тем, что веками мыслилось как парадное, для публичного созерцания предназначенное (и потому в солидных домах копившееся поколениями), но и вещами случайными, мимолетными, иногда даже и сорными. Какие-то ступки, увядающие цветы, окорока, битая дичь. По меркам большого искусства высокого Возрождения — не слишком почтенные сами по себе материи; богатый кувшин или блюдо плодов не грех выписать, бравируя все тем же умением подражать, в очередной евангельской или мифологической сцене, но разве же сделаешь состояние на одних блюдах да кувшинах?

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», 1628 год

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», 1628 год

В Республике Соединенных провинций это было возможно — ну да это частный случай того, как там вообще было устроено бытование живописного искусства. Путешественников XVII столетия изумляло то, насколько массовым в стране был арт-рынок. Огромное количество живописцев на душу населения, несопоставимо большее, чем во Франции или Англии,— от преуспевающих магнатов, которые в дополнение к многолюдным мастерским иногда еще и прикупали какой-нибудь бойкий мыловаренный или красильный бизнес, до скромных одиночек. И при этом столь же огромный спрос.

Церковь, веками главный европейский заказчик и главный патрон художников, тут оказалась на третьих ролях; патриции, своими заказами способные обеспечить живописцу благосостояние на всю жизнь, разумеется, водились — и во множестве. Но куда более многочисленные горожане и даже фермеры тоже покупали, покупали и покупали как заведенные: в Дельфте, скажем, не менее двух третей всех жилищ были украшены картинами, да подчас и не одной-двумя, а десятками. Не всем по карману были цены на Рембрандта или Доу, которые за одно произведение получали в лучшие времена 500-1000 гульденов (500 гульденов — это хороший годовой заработок квалифицированного ремесленника). Но крохотный пейзажик или тот же натюрморт работы какой-нибудь мелкой сошки из гильдии Святого Луки — это было посильно.

Началось все с цветов. Как и безумное увлечение живыми тюльпанами, обернувшееся первым биржевым пузырем в истории экономики, это тоже была изначально мода не местная, импортированная. Все новые и новые ботанические образцы из дальних стран, появлявшиеся в королевских садах Европы, вызывали потребность их описывать и каталогизировать, ну а потом документальное изображение цветов с целями чисто научными полюбилось станковой живописи. Групповой портрет прекрасных цветущих растений, как и всякий групповой портрет, не всегда писали разом с натуры, вот так и поставив их букетом; иногда это была искусная компоновка цветов, увиденных в разных местах и в разное время года, и тут полагалось ценить не только сочетание редких и дорогих ботанических экспонатов, но и искусную сообразность цветовых пятен. А заодно старый-престарый, средневековый еще «язык цветов», делавший соцветия и былинки символами христианских добродетелей или истин веры. Вон у фламандцев не случайно же в те же цветочные композиции нет-нет да и вписывалось какое-нибудь изображение Богоматери, как у Яна Брейгеля Бархатного.

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», около 1640 года

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт», около 1640 года

Но фламандцы были католики, заимствовать у них приходилось крайне избирательно, и не все их специалитеты кальвинистскому голландскому рынку приходились по вкусу. Скажем, раблезианским «лавкам» Снейдерса подражали, но все-таки умеренно. Исторические и библейские сюжеты приветствовались, но опять-таки не с таким размахом и не с такой барочной исступленностью, как у Рубенса или Йорданса; изображения как моленного образа не существовало, храмы были пусты, а роль алтарной композиции голландское благочестие поручало чаще всего таблице с текстом десяти заповедей.

Впрочем, и те изображения, которые делались не для того, чтобы им поклоняться и служить, а для украшения быта, тоже должны были с этим благочестием сообразовываться — ровно как голландский костюм того времени, который даже на богатейшем горожанине был по французским или итальянским меркам до смешного чопорным и пуританским. Отсюда и вкус к теме vanitas — суеты и бренности, вообще-то характерный для всей барочной культуры, но особенно уместный в голландских условиях просто в силу того, что набожную мораль в этом случае можно было преподнести без папистских излишеств — одними символическими деталями, которые, в принципе-то, еще с римских времен были в соответствующих случаях подручным средством. Череп, погашенная свеча, часы — сначала песочные, а потом, под стать новейшим технологиям, и механические.

Не нужно особой проницательности, чтобы в картине с черепом, хотя и окруженным бытовой дребеденью, разглядеть напоминание о «последних вещах». Но и бесчисленные «завтраки» Виллема Класа Хеды или Питера Класа — тоже не просто картинки жовиального бюргерского быта и не просто этюды о красоте будничных и даже низких предметов.

«Опрокинуты корзины, // Не допиты в кубках вины»; недочищенный лимон под солнечной кожурой скрывает преогорчительно кислое нутро, небрежно брошенная меж роскошным серебром трубка сообщает, что все земное — дым да пепел, тонкое стекло ненамного более прочно, нежели мыльный пузырь, скомканная скатерть — напоминание о «Разлучительнице собраний и разрушительнице наслаждений», которая ведь явится, а с ней и саван, в котором, как известно, нет карманов, чтобы унести с собой хоть что-то из столь приятного быта.

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт с крабом», 1648 год

Виллем Клас Хеда. «Натюрморт с крабом», 1648 год

Испанцы того же времени вроде Хуана де Вальдеса Леаля сходные истины передавали, насупленно выводя тронутые тлением трупы. А здесь — как будто бы ничего отталкивающего, ничего пугающего, тихие и сдержанные уроки. Богатство твое тлен, питье твое не утоляет жажды, но есть жизнь вечная — и не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его: и пусть хлеб и вино напомнят тебе об этом.

Натюрморты относились к той категории картин, которые, как правило, писались не на заказ, а для продажи, то есть всецело в воле самого художника было разработать притаившийся в «недвижной жизни» ребус. А заодно придать ему красноречивость, менее или более явную, настаивать на всем этом иконологическом нравоучении или почти растворить его в красоте живописи. Более того, сегодняшнему глазу эти заботливо припрятанные аллегории могут показаться натяжкой, а то и тонким лицемерием: вольно же оборачивать общие места религиозной этики в искусство, которое вроде бы наполнено ощущением спокойного и уравновешенного благополучия. Но это парадокс на самом деле не больший, чем сама эта этика в ее голландском изводе XVII столетия — так спокойно и так уравновешенно примирявшая отчаянный ригоризм Кальвина и жизнелюбие, призыв не собирать себе сокровищ на земле и деловитое накопление.

Сергей Ходнев


Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...