"Надо достать Доронину из колумбария"

Откровения режиссера Серебренникова перед премьерой


Сегодня в Театре имени Пушкина — премьера спектакля "Откровенные полароидные снимки" по пьесе английского драматурга Марка Равенхилла в постановке Кирилла Серебренникова. Поставив в прошлом сезоне спектакль "Пластилин", он разом стал самым модным молодым театральным режиссером Москвы. Перед премьерой лауреат премии ТЭФИ и молодежного "Триумфа" КИРИЛЛ СЕРЕБРЕННИКОВ ответил на вопросы корреспондента Ъ РОМАНА Ъ-ДОЛЖАНСКОГО.
       
       — В пьесе Марка Равенхилла действуют два гомосексуалиста, стриптизерша и вернувшийся из тюрьмы бывший экстремист. Когда вы прочитали текст, не возникло отторжения? Ведь у нас принято называть такую драматургию чернухой.
       — Я не понимаю, что это такое — чернуха. А все остальное что, белуха, что ли? Похоже на название детской болезни, вроде краснухи, когда тело идет пятнами. Чернуха — это, наверное, такая болезнь, когда пятнами идут критики и театральные деятели. Я просто видел столько чернушных постановок чеховской "Чайки", которую принято считать высокодуховной пьесой, что термин этот вообще пора забыть. Что касается Равенхилла, то в пьесе очень отчетливо выражено ощущение человека моего поколения, то есть примерно тридцати лет, живущего в современном большом городе, чувствующего конфликт между внешними и внутренними проявлениями этой жизни. Текст написан три года назад про Лондон, но сегодня показался мне актуальным для Москвы. Меня вообще последнее время очень волнует социально актуальный театр...
       — Странно слышать. Ваше, то есть наше с вами, театральное поколение бежит от социальности подальше.
       — Это какая-то глупая инерция работает. Перестроечный театр, вчистую проиграв соревнование с политикой, в какой-то момент решил, что будет играть только про высокое, святое и вечное. Но вместе с так называемой политикой выплеснул и ребенка. Театр не может не думать о том, как выразить современность в самом прямом смысле этого слова.
       — А вдруг театру это вообще не под силу?
       — А вдруг под силу? Иначе люди будут всегда видеть в театре одно и то же: пыльные кулисы и пыльных персонажей, вынутых из костюмерной вместе с костюмами. Есть такое понятие — подбор. Это когда для нового спектакля используются старые запасы театральных цехов. Вот такие "подборные" спектакли с "подборной" игрой из жизни королей и герцогов смотреть сегодня невозможно. Зритель же должен как-то идентифицировать себя с персонажами. Иначе человек смотрит на сцену как на абстракцию и уходит. Многим этого достаточно, но тогда театр обречен быть маргинальным старомодным институтом.
       — Зачем такие крайности? Есть же качественный костюмный театр, стилизация. Или взять хотя бы Стрелера. Ну какая там еще идентификация с персонажами "Слуги двух господ"? Но это все равно гениально и современно.
       — Это называется базовые ценности. Конечно, они есть. Но живой театр, сотканный из сегодняшних слов, фактур и жестов, с ними не спорит. Я ненавижу артистов, которые выглядят как артисты. Артист должен быть похож на человека, он должен быть с человеческим лицом. Все персонажи нашего спектакля, к моей большой радости, похожи на людей с улицы.
       — Вы как-то говорили, что современный молодой режиссер должен быть привит от классики, как от болезни.
       — Так оно и есть. Но я собираюсь все-таки немного "приболеть" и поставить три пьесы Шекспира.
       — Вам уже не пеняют, что у вас нет режиссерского и вообще никакого театрального образования?
       — Я уже в таком возрасте, что про образование спрашивать поздно и неудобно. Но у меня есть предчувствие, что когда-нибудь кто-нибудь мне это обязательно припомнит. С удовольствием буду ждать этого момента. Вообще, с театральным образованием в России случилась какая-то беда.
       — Вам, необразованным, виднее.
       — Нет, это серьезно. Молодых артистов, а я работаю преимущественно с ними, учат изображать чувства. Но театр — это путь к себе и способ самопознания. Есть такая история: в древней Спарте спаивали рабов до бесчувствия, чтобы они валялись в грязи, а аристократы приводили детей и показывали пальцем: смотрите, как нельзя себя вести. Так вот артисты — это те, кто может себе позволить низость падения и высоту полета. А обычные люди, которые такого себе позволить не могут, приходят и за деньги смотрят на это. Актеры должны быть честными перед самими собой, искренними, думать о серьезном, но попробовать все в этом мире, много ездить и путешествовать... Быть современными адекватными людьми, а не суеверными монахами, сидящими по театральным гримеркам. От такой жизни актеры превращаются в мышей, которые годами трутся по закулисью друг о друга, заражаются чумкой...
       — В театрах-монастырях, да и вузах, вам произнесут не менее зажигательные речи про то, что грязь и скверна современного мира отвлекают художников от творчества.
       — Не надо грязи. Надо ее собирать и превращать в искусство. Театр — это лаборатория алхимика. Но не лаборатория притворства. А наши школы воспитывают банальных лжецов, которые только что-то изображают. Наверное, это проявление нашествия шоу-бизнеса и телевидения на театр.
       — Но вы же сами пришли в театр с телевидения.
       — Я не пришел с него, я с него ушел. В театре надо думать не об одной роли, а о пути. О перспективе, о том, что ты станешь делать через пять лет, через двадцать лет.
       — А кто повлиял на вас как на режиссера?
       — Анатолий Васильев и Юрий Любимов. Но не школа Васильева, а именно спектакли. Васильевский путь эскапизма и непубличности — не мой. Я человек шумный, публичный, южный. На меня очень повлияли зарубежные спектакли прошлогодней театральной олимпиады. Очень повлиял модерн-данс западный. Ведь русские артисты в основном играют гортанью, их учат играть вот этим местом под головой, а все, что ниже,— как бы обрезают. Между тем мировой театр становится все больше визуальным...
       — Это правда, что вы предложили Татьяне Дорониной поработать с вами?
       — Когда я вижу старые фильмы с ее участием, я испытываю ощущения сродни оргазмическим. Когда она поет про "опустела без тебя земля", я просто схожу с ума. Она — как наваждение. У меня таких наваждений несколько с детства. С одним из них — Аллой Демидовой — мне удалось познакомиться и поработать. Еще Нонна Мордюкова, Галина Волчек. Если бы их собрать всех вместе и что-то сделать...
       — А какую роль вы предложили Дорониной?
       — Я хотел, чтобы она сыграла "Дядюшкин сон", одна за всех персонажей. Пока это не получилось. Но я два часа провел в ее кабинете. Она же почти никуда не ходит, поэтому много расспрашивала, что где происходит, кто что ставит. Это несправедливо, что она изолирована. Надо достать ее из колумбария, в который она сама себя заточила. Может быть, надо перевести ее в пространство малой формы, может быть, в водную феерию, в экзистенциальную драму, может быть, раздеть — все что угодно, но разбудить надо обязательно! Великие должны реализовывать свою великость.
       — У вас есть ощущение такой миссии?
       — Упаси бог. Я это делаю в свое удовольствие, это эгоизм чистой воды. А они могут меня пинками и тряпками прогнать, с криками "Ты ставишь спектакли про пидарасов, пошел вон отсюда! Только 'Вишневый сад', только! 'Чайку', 'Чайку', 'Чайку'!" А я не буду ставить "Чайку". Надо экземпляры пьес запломбировать и сдать куда-нибудь, заложить. Знаете, как раньше в ниши замуровывали капсулы с посланием комсомольцам 2017 года. Так вот надо Чехова завернуть, закупорить и туда заложить среди камней.
       — Это будет тогда театральная "стена плача".
       — Вот это хорошая история!
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...