В «Гоголь-центре» прошли премьерные показы нового спектакля Кирилла Серебренникова «Кафка», поставленного режиссером по пьесе драматурга Валерия Печейкина. Посмотрев его, мы взялись перечитывать дневники Франца Кафки и предлагаем вам присоединиться. Узнаем, о чем писатель, скрывавший свою любовь к литературе за должностью страхового агента, думал осенними днями 1911 года.
27 октября
Какими израненными мне представляются актеры после спектакля, как я боюсь прикоснуться к ним словом! Я предпочел бы после короткого рукопожатия быстро уйти, словно я зол и недоволен, ибо высказать свое истинное впечатление невозможно. Все кажутся мне фальшивыми, за исключением Макса, который спокойно говорит что-то бессодержательное. Но фальшив тот, кто спрашивает о какой-то бесстыдной детали, фальшив тот, кто отвечает шуткой на какое-либо замечание актера, фальшив иронизирующий, фаль шив тот, кто пускается в рассуждения о своих разнообразных впечатлениях, весь этот сброд, который, будучи засунут — и поделом — в глубину зрительного зала, теперь, поздней ночью, вылезает оттуда и снова проникается сознанием собственной ценности (очень далекой от подлинной).
28 октября
«Аксиома о драме» Макса на страницах «Шаубюне». Носит характер фантастической истины, к которой как раз и подходит выражение «аксиома». Чем фантастичнее она раздувается, тем сдержаннее надо ее воспринимать. Высказаны следующие принципы: Сущность драмы заключена в каком-нибудь человеческом недостатке, это тезис. Драма (на сцене) более исчерпывающа, чем роман, потому что мы видим все, о чем обычно лишь читаем. Но это только кажется, ведь в романе автор может показать нам лишь главное, в драме же, напротив, мы видим все — актера, декорации, и потому не только важное, следовательно, меньше. Поэтому с точки зрения романа лучшей драмой была бы драма, ни к чему не побуждающая, например философская, которую читали бы вслух актеры в комнате с любой декорацией. И все же наилучшей является драма, дающая в зависимости от времени и места наибольшие импульсы, освобожденная от всех требований жизни, ограничивающаяся только речами, мыслями в монологах, главными моментами события, во всем остальном управляемая лишь импульсами, поднятая на несомый кем-нибудь из актеров, художников, режиссеров щит, следующая лишь высшему вдохновению. Ошибки этого умозаключения: оно меняет, не указывая на это, исходную посылку, рассматривает вещи то из писательского кабинета, то из зрительного зала. Допустим, что публика не все видит глазами автора, что постановка ошеломляет его самого, но ведь он носил в себе всю пьесу со всеми деталями, двигался от детали к детали, и только потому, что собрал все детали в речах, он придал им драматическую весомость и силу. Тем самым драма в своем наивысшем развитии оказывается невыносимо очеловеченной, и снизить ее, сделать выносимой — это задача актера, который расслабляет, разжижает предписанную ему роль, доносит ее дыхание. Таким образом, драма парит в воздухе, но не как сорванная бурей крыша, а как целое здание, чей фундамент с силой, еще и сегодня очень близкой безумию, вырван из земли и поднят ввысь. Иной раз кажется, что пьеса покоится вверху на софитах, актеры отодрали от нее полосы, концы которых они ради игры держат в руках или обернули вокруг тела, и лишь там и сям трудно отторгаемая полоса на страх публике уносит актера вверх.
30 октября
Моя старая привычка: чистым впечатлениям, болезненны они или приятны, если только они достигли своей высшей чистоты, не дать благотворно разлиться во мне, а замутнить их новыми, непредвиденными, бледными впечатлениями и отогнать от себя. Тут нет злого намерения повредить самому себе, я просто слишком слаб, чтобы вынести чистоту тех впечатлений, но, вместо того чтобы признаться в этой слабости, дать ей обнаружиться — что было бы единственно правильным— и призвать для подкрепления другие силы, я пытаюсь втихомолку помочь себе, вызывая, будто непроизвольно, новые впечатления. Так было, например, в субботу вечером, после того как я услышал чтение хорошей новеллы фройляйн Т., принадлежащей больше Максу, во всяком случае принадлежащей ему в большей степени и с большим основанием, чем какая-либо его собственная, после того как прослушал вслед за этим отличный отрывок из «Конкуренции» Баума, в котором драматическая сила точно так же не ослабевает при работе, как не слабеет в воздействии на читателя, словно в изделии увлеченного мастерового, — после слушания этих двух вещей я был так подавлен и моя душа, довольно пустая в течение многих дней, совершенно неожиданно наполнилась такой тяжелой грустью, что на обратном пути я заявил Максу, что из «Роберта и Самуэля» ничего не получится.
Входная дверь открывается вначале с простудным сипом, переходящим в короткое женское пение, и закрывается с глухим мужественным стуком, который звучит особенно бесцеремонно
Для такого заявления тогда не требовалось ни малейшего мужества — ни по отношению к самому себе, ни по отношению к Максу. Дальнейший разговор немного смутил меня, так как «Роберт и Самуэль» в то время отнюдь не был моей главной заботой, и потому я не нашел правильных ответов на возражения Макса. Но когда я потом остался один и ничто не отвлекало меня от моей грусти — ни разговор, ни утешение, почти всегда доставляемое мне присутствием Макса, — безнадежность так переполнила меня, что затуманила мой разум (как раз в это время, когда я сделал перерыв для ужина, пришел Лёви, и мешал мне, и развлекал меня с семи до десяти часов). Но, вместо того чтобы дома выжидать, что случится дальше, я беспорядочно читал два номера «Акциона», немного из «Неудачников», наконец, свои парижские заметки и лег в кровать чуть более довольный собой, но ожесточенный. Нечто подобное было со мной несколько дней тому назад, когда я вернулся после прогулки, полный стремления подражать Лёви, направив извне силу его воодушевления на мою собственную цель. Тогда я тоже читал, много и сумбурно говорил дома и обессилел.
1 ноября
Сегодня пополудни боль из-за моего одиночества охватила меня так пронзительно и круто, что я отметил: таким путем растрачивается сила, которую я обретаю благодаря писанию и которая предназначалась мною во всяком случае не для этого.
2 ноября
Сегодня утром впервые после долгого перерыва снова почувствовал радость, когда представил, что в моем сердце поворачивается нож. В газетах, в разговоре, в канцелярии часто прельщает яркость языка, затем порожденная нынешней слабостью надежда на внезапное и потому особенно сильное озарение уже в ближайший момент, или одна лишь самоуверенность, или просто халатность, или сильное в данный момент впечатление, которое во что бы то ни стало хочешь свалить на будущее, или мнение, будто нынешний подъем оправдает всякую разнузданность в будущем, или радость от фраз, которые посредине одним-двумя толчками поднимаются и заставляют постепенно раскрыть рот во всю ширь, а затем закрыть даже слишком быстро и судорожно, или намек на возможность решительного, основанного на ясности мнения, или желание дать уже законченной речи возможность дальнейшего плавного течения, или потребность спешно бросить, если нужно, на произвол судьбы тему, или отчаяние, ищущее исхода для своего тяжкого дыхания, или стремление к свету без тени — все это может заставить прельститься фразами, подобными следующим: «Книга, которую я сейчас закончил, лучшая из всех, что я до сих пор читал» или: «Так хороша, как никакая другая из читанных мною».
5 ноября
Я хочу писать, ощущение непрерывного подергивания во лбу. Я сижу в своей комнате, как в главном штабе шума всей квартиры. Я слышу, как хлопают все двери, их шум избавляет меня только от звука шагов пробегающих через них людей, а еще я слышу, как затворяют дверцу кухонной плиты. Отец распахивает настежь двери моей комнаты и проходит через нее в волочащемся за ним халате, в соседней комнате выскребают золу из печи, Валли из передней спрашивает, словно кричит через парижскую улицу, вычищена ли уже отцова шляпа, шиканье, которое должно выразить внимание ко мне, лишь подхлестывает отвечающий голос. Входная дверь открывается вначале с простудным сипом, переходящим в короткое женское пение, и закрывается с глухим мужественным стуком, который звучит особенно бесцеремонно. Отец ушел, теперь начинается более деликатный, более разбросанный, более безнадежный шум, предводительствуемый голосами двух канареек. Я уже и раньше подумывал — а теперь канарейки снова навели меня на эту мысль, — не приоткрыть ли чуть-чуть дверь, не проползти ли, подобно змее, в соседнюю комнату, чтобы вот так, распластавшись на полу, умолять моих сестер и их горничную о покое. Горечь, которую я чувствовал вчера вечером, когда Макс читал у Баума мой небольшой рассказ об автомобиле. Я замкнулся в себе и сидел, не смея поднять голову, прямо-таки вдавив подбородок в грудь. Беспорядочные фразы с провалами, в которые можно засунуть обе руки; одна фраза звучит высоко, другая низко, как придется; одна фраза трется о другую, как язык о дырявый или вставной зуб; иная же фраза так грубо прет напролом, что весь рассказ застывает в досадном недоумении; то и дело, как волна, накатывается вялое подражание Максу (сюжет то приглушен, то выпячен), иной раз это выглядит как неуверенные шаги на уроке танцев в первые пятнадцать минут. Я объясняю это недостатком времени и покоя, который мешает мне полностью выявить возможности моего таланта. Поэтому на свет появляются всегда только начала — они тут же обрываются; оборванное начало, например, и весь рассказ об автомобиле. Если бы я мог когда-нибудь написать крупную вещь, хорошо построенную от начала до конца, тогда история эта никогда не могла бы окончательно отделиться от меня и я был бы вправе спокойно и с открытыми глазами, как кровный родственник здоровой вещи, слушать чтение ее; теперь же все кусочки истории бегают, как бездомные, по свету и гонят меня в противоположную сторону. И хорошо еще, если я нашел верное объяснение.
9 ноября
Шиллер однажды сказал: главное (или нечто подобное) — «претворить аффект в характер».
Отрывки из дневников писателя приведены по изданию «Франц Кафка. Афоризмы. Дневники. Завещание», выпущенному издательством «Азбука». Перевод Ю. Архипов, перевод, Е. Кацева (наследник), перевод, примечания.