На Красной площади продолжается фестиваль "Книги России". На ярмарке-фестивале представлены более 300 издательств со всей страны, около 100 тыс. книг. По словам организаторов, мероприятие посетят более 300 тыс. читателей. Константин Эггерт побеседовал с писателем Евгением Водолазкиным в специальной студии "Коммерсантъ FM" у стен Кремля.
— Евгений Германович, вы написали роман, который получил много премий, который читают, и я его читал, мне очень понравился. Вы один из тех людей, который, наверное, свидетельствует, что русская литература сегодня не просто жива, но и развивается. По крайней мере, согласитесь ли вы, что она находится не в спаде и даже не в каком-то ровном состоянии, может быть, есть даже какой-то элемент подъема?
— Момент подъема точно есть, и я об этом говорю, бывая в нашей глубинке и за границей, и всякий раз мне не до конца верят.
— Почему?
— Говорят: "Если такая лепота у вас в литературе, почему нет сейчас и когда появятся новые Толстые, Достоевские?". На это я им говорю: "Отвечу вам единственно возможным образом: скоро". Потому я считаю, что литература на подъеме, что сейчас обществу стало до литературы, что называется.
— Почему?
— Потому что все мы немного успокоились. У нас есть проблемы, тысячи каких-то сложностей, барьеров, которые приходится преодолевать, но мы перестали лезть стенка на стенку в том жутком виде, в каком это было прежде. Страшная война всех со всеми все-таки закончилась каким-то, пусть не очень хорошим, но миром общественным.
— Под войной вы подразумеваете период…
— Период 90-х, допустим, период, когда страна мучительно перестраивалась. Я говорю как историк, поскольку являюсь отчасти историком, ведь всякая перестройка как организма человеческого, так и организма страны, болезненна, иначе быть не могло, иначе чем скальпелем многие вещи не решались, хотя наделали много того, чего не нужно было делать, но это отдельная тема. Я имею в виду, что была неспокойная обстановка, и обстановка тревоги. В такие эпохи не до литературы.
— Может быть, поэтому ушли толстые журналы и перестали играть ту роль, которую они играли, может быть, в начале перестройки?
— Я бы не согласился в том пункте, что они ушли.
— Их роль снизилась?
— Роль снизилась, да. Знаете, почему? Это все действительно звенья одной цепи. Дело в том, что в эпохи катаклизмов и общественных потрясений на этой малой дистанции выигрывает публицистика и сама жизнь.
— А жизнь интереснее литературы.
— Жизнь интереснее литературы и в чем-то страшнее.
— А сейчас?
— А сейчас все иначе, сейчас захотелось чего-то более глубокого, чем публицистика, и чего-то более прекрасного, чем жизнь.
— Как говорили в старом анекдоте, мотивируйте. Имена, которые бы вы назвали, как свидетельство этого подъема?
— У нас резко вырос интерес к серьезной литературе, изменились пропорции в продажах литературы-треша и литературы серьезной. Можно назвать много имен, которые сейчас зазвучали и имеют большое значение: Владимир Шаров, Алексей Варламов, Прилепин с прекрасным романом "Обитель", ну, и те, кто чуть раньше звучали, но они сейчас показывают какие-то новые обертоны своей лиры: Улицкая, Маканин, Александр Кабаков. Команда мощная. Некоторые имена к нам пришли еще из 90-х и были пораньше известны.
— Да, конечно. И даже и раньше еще.
— В чем-то им не повезло, потому что тогда литературу не очень читали, и какие-то их вещи прошли незамеченными.
— Традиционный вопрос в русской литературе, иронически о ней говорят всегда тоже немного: "Кто виноват, и что делать?" Эти вопросы по-прежнему еще имеют какое-то значение, стоит ли их задавать, и какие еще вопросы нужно задавать, по-вашему, и нужно ли?
— Прежде всего, нужно задавать вопросы, и здесь поставим точку. Вопросы могут быть разные, надо анализировать события. Если у нас есть голова на плечах, то мы должны обдумывать, как класть грабли, чтобы на них не наступать, и в чем были допущены ошибки, конечно, надо думать. Литература не обязана давать ответы и не обязана учить, не обязана проповедовать — она должна ставить правильно вопросы, и тогда из сердца читателя выйдет правильный ответ. Поверьте, он будет правильным, если правильно поставлен вопрос.
— Ваш роман "Лавр", на мой взгляд, — все-таки скорее ответ, чем вопрос. Это даже проповедь, может, в какой-то степени.
— Я бы не согласился. Мой роман никого не душит своим благочестием, я надеюсь. Там достаточно много юмора и всего остального, что не позволяет ему превратиться в благочестивое "сю-сю". Мой роман говорит, что есть определенный путь, по этому пути можно идти, можно не идти, но он есть. Литература должна показывать, а не звать и не проповедовать. Для проповеди есть другие вполне почтенные древние жанры.
— Эпоха, о которой вы говорили, скажем, до 80-90-х, очень яркая, да и революционная в самых разных смыслах этого слова, на мой взгляд, по крайней мере. Единственная попытка написать роман об этом времени — это "Уроки рисования" Максима Кантора. Кто-то считает ее удачной, кто-то — нет. Как вы считаете, книги об этой эпохе, нечто а-ля "Война и мир" об этой эпохе, когда они появятся? У вас есть предчувствие?
— Если мы вспомним, что лучший роман о войне 1812 года появился в 1860-е годы, то у нас есть еще время подождать.
— А Гроссман через десять с чем-то лет написал про войну?
— Нет, десять лет — это уже срок допустимый. Роман — это тяжелая артиллерия, это не публицистика и даже не поэзия, которая гораздо более оперативна. Литература не должна реагировать мгновенно. Ее неповоротливость — это ее спасение, потому что литература должна смотреть, что называется, sub specie aeternitatis — с точки зрения вечности.
Посмотрите, существовало знаменитое дело Нечаева. Оно было обсосано, изучено со всех сторон, с юридической, политической, исторической, и только нашелся один человек, который дал главную нравственную оценку этому делу, написал роман и назвал его "Бесы". Это был самый высокий уровень истины.
У истины есть много уровней: есть публицистический, политический. Это все уровни не очень высокие, не очень глубокие, даже я бы сказал. Самый глубокий уровень — это литература. Я думаю, для такого уровня десять лет — это минимальный срок. Давайте подождем, может быть, что-нибудь появится.
— Будем надеяться.