В Академии художеств открылась выставка Павла Никонова. Один из самых известных художников эпохи оттепели показал свое творчество за последние 20 лет.
Академия была забита народом, зал для торжеств не вместил и трети желающих поздравить Павла Никонова с выставкой, а также с прошлогодним юбилеем (70-летие), к которому она была приурочена. Народ, странный по настроению. Радостный, но несколько растерянный от публичности. Все друг с другом на "ты", но лет десять не виделись. Люди, когда-то привычные блистать, но уже отвыкшие это делать.
Это был цвет российского искусства эпохи оттепели. Люди, которым сегодня по всем статьям полагалось бы быть патриархами и искусства, и критики, но которые были сметены 90-ми годами, когда сама мысль о том, что можно рисовать картины, казалась конфузливо нелепой.
Все они собрались чествовать Никонова просто потому, что его путь — самый безупречный из них. После славы, пришедшей к нему в 60-е, а потом вдруг ушедшей, он не сделал никаких сомнительных движений к тому, чтобы ее вернуть. Его коллеги по "суровому стилю" прошли два стандартных периода творчества — увлечение темой революционной романтики в расцвет застоя и увлечение православием в расцвет перестройки. Он же избежал и конъюнктуры "пролетарской стачки на дальнем полустанке", и конъюнктуры "крестного хода мимо закрытого сельпо". Он не посылал проклятий современному искусству и не восславлял по газетам Зураба Церетели как защитника гуманистических ценностей. Так что, чествуя его, каждый из героев ушедшей эпохи мог почувствовать — нам не в чем себя упрекнуть, у нас есть Никонов. То, что все вокруг вдруг сочли, что искусства в традиционном смысле больше нет,— это их проблема. Не наша.
У Никонова, по сути, одна тема — "я и моя деревня", в каком-то смысле это такой русский Шагал. Только это не "я", потому что у него эпоха до формирования "я", и не мифология, потому что это эпоха до формирования мифологии. Когда в мире еще не сформировалось ни слов, ни образов для того, чтобы назвать все происходящее, а есть только энергии, которые живут в первичном хаосе.
Состояние его полотен можно почувствовать через опыт выпадения из жизни в какое-нибудь невозможное пространство, которое и есть реальность. Ну, скажем, едешь через лес ночью в грозу, и вдруг ломается машина. И ты выходишь в несомненную реальность, отчетливо понимая, что такого быть не может. Тьма, которая вокруг тебя,— она туда вверх до границы галактики все тьма и тьма. Вода, которая тебя поливает,— она на километры вверх вода, эти струи тянутся как веревки из небосвода, связывая облака и твои плечи. Ты ступаешь на землю как в космос, и тут еще нет слов, чтобы все это называть, и нет в них нужды, потому что вещи еще не знают, что они по-отдельности, что есть отдельно земля, небо и космос.
А они в деревне все время так живут. Это, наверное, и есть главная тема Никонова. Его дома, бревна, колодцы, люди, птицы — все живут на юру открытого космоса. Они даже не выглядят до конца оформившимися предметами. Человек или бревно кажутся какими-то завихрениями хаоса, сгустками вихрей, которые так очевидно недолговечны, что кажутся осмысленными из вселенского времени. Когда видно, что фигура человека — это и то, как он зародился из пыли молекул и в пыль же и превратится, а сейчас временно пребывает в состоянии промежуточной оформленности.
Такое "уверение в родстве со всем живым", вообще говоря, довольно страшное открытие, поскольку оно же — уверение в родстве со всем мертвым. Между живой и неживой материей тут вообще нет никакой разницы. В восприятии Никонова и даже в формальном строе его картин ощутим Павел Кузнецов (с поправкой на то, что его деревня отчетливо русская, так что первоначальная космическая жизнь начинается не в заволжских степях, а уже в Тверской области). Мысль о том, что русское крестьянство проживает в космосе, ясно прочитывается из крестьянского цикла Малевича (но там герои не столько сгустки энергии, сколько существа в скафандрах собственных тел). Никонов открыл не сам факт этого бытового космизма, а нечто совсем иное. Гармонию этого мира.
Это уже за границами концептуальности. Все предыдущее — идеи, их можно высказать другим языком, гармония же — мера именно живописи. Уму трудно понять, как можно обнаружить гармонию что в стотонном солнце, расплавляющем тебя в неоформленную массу, что в космическом вихре, раздувающем пламя горящей риги. Глазу же ясно видно, что в этом мире первоначальных энергий нет ничего инородного, постороннего, что человеческая и космическая жизнь слита в единство, и это благо. В своих бесчисленных полотнах (только на выставке их 120) Никонов выработал некий ордер хаоса, в котором каждый цветовой сгусток совершенно необходимо становится на то место, где ему подобает быть, и все это вместе сливается воедино. Хаос бывает пугающим, грандиозным, слепящим — у Никонова гармоничный хаос.
Но даже не этот художественный аспект кажется главным. Главным на выставке кажется все же опыт личного противостояния контексту. Собственно, ведь и его, и всех тех людей, которые пришли к нему на выставку, давно объявили несуществующими. Закончившимися как период и ликвидированными как класс. Это, надо полагать, нелегкое существование — жить ликвидированным. Но у него нет этой темы. Масса работ, в которых прежде всего ощущается уверенность в правильности того, что делаешь.
Я совершенно не хочу обсуждать вопрос о том, умерло это искусство или нет. Я предлагаю восхититься человеком, который находит в себе силу полностью наплевать на проблему собственной востребованности. Не просто сделать вид, что все равно, не заставить себя об этом забыть — а действительно забыть. Так что на холсте нет ни тени присутствия того персонажа, который беспрерывно талдычит: "То, что ты делаешь, никому не нужно. Прекрати рисовать — я уже давно доказала, что тебя больше нет". Он этого просто не замечает. В его живописи есть только яростные попытки человека ухватить ту истину, которая ему открылась. Истина проста — мы живем прямо в мироздании. Это слишком масштабно, чтобы замечать конъюнктуру.
ГРИГОРИЙ Ъ-РЕВЗИН