Тон в отечественной литературе последних лет задают отнюдь не веселые названия: "Всех ожидает одна ночь", "Венок на могилу ветра", "Похороны кузнечика". Вместе с российскими писателями-страдальцами мы до конца познали горечь постмодернистской иронии. И уже стали забывать, что такое радость от наслаждения литературой.
Как получать наслаждение от текста, разъяснял еще Ролан Барт. По нему, чтобы читать современных авторов, нужно "не глотать, не пожирать книги, а трепетно вкушать, нежно смаковать текст, нужно обрести досуг и привилегию читателей былых времен — стать аристократическими читателями". Впрочем, страсть или, точнее, болезнь под названием "самые читающие в мире" у нас пока не прошла, поэтому мы все еще стремимся к этому невинному удовольствию.
Тут истомившегося читателя поджидает "развлекательная литература" со всеми ее незамысловатыми соблазнами. Впрочем, в том, что публика в метро буквально впивается, например, в детективы Бориса Акунина, нет ничего плохого. Технически автор вполне на высоте. Но следует быть осторожным в случайных связях — вкус к жизни тоже можно испортить.
Но, видимо, с этим вкусом что-то произошло еще в те времена, когда радость впаривали литературе насильно и рамки трагического были строго очерчены. Согласно известному климовскому фильму, "бодры" надо было говорить бодрее, а "веселы" — веселее. Даже "светлая печаль" из песен Окуджавы не проходила идеологический контроль. Но наша словесность, несмотря на все разнообразие, цеплялась за привычные жанры. Например, "шутки юмора" в специально отведенных для этого местах оттачивал Михаил Жванецкий. Но круг истинных писателей-гедонистов был очень узок.
Печатью радости отмечены книги Фазиля Искандера, Владимира Войновича, Михаила Веллера. А остальные получались вроде бы "не по этому делу"? Что надо надеть, какую музыку послушать и с кем встретиться, чтобы испытать искомую радость? Василий Аксенов отправлялся в кафе "Темп" на Беговой. Александр Кабаков знал: в Париже надо "подняться к себе, лечь, включить вечерние новости, взять в постель бутылочку хорошего белого, обняться, дремать, просыпаться, снова дремать". Эстетка Татьяна Толстая находила радость в столь осуждаемом в советские времена вещизме: "В шляпной коробке — невозможная, упоительная, невесомая... ах, нет слов — белый зефир, чудо из чудес! На самом дне, запрокинувшись на спину, подняв лапки, спит шкатулка — шпильки, гребенки, шелковые шнурки, алмазный песочек, наклеенный на картонные шпатели,— для нежных ногтей; мелкие пустячки". А жизнелюб Валерий Попов смело утверждал, что "Жизнь удалась": "Мучительный самоанализ,— говорю,— с трех до пяти. А мысль у меня одна: жизнь — это рай. И мне этой мысли вот так хватает! Ведь в жизни как? Что сам придумаешь себе, то и будет! Все сбывается, даже оговорки".
Вольно или невольно, современная словесность грешна. Этот грех — уныние. Нынешний прозаик многозначителен и серьезен, тяжесть его мысли неподъемна даже для него самого, не говоря уж о читателе. У него было тяжелое детство, затем юность — застой без надежд, и зрелость — надежды без стабильности. Описывая все это, среднестатистический прозаик уверен, что финальный переворот вполне устроит читателя. Ведь для него соприкосновение с искусством — само по себе радость. И потому автор на протяжении всего текста предлагает лишь легкий катарсис.
ЛИЗА НОВИКОВА