Хитрости народа гереро

Сергей Пархоменко о Намибии

Сергей Пархоменко

— Не слушайте его, мадам,— говорит Долфин и скашивает глаза в сторону нахохлившегося на правом сиденье партнера так, что взгляд этот становится заметен даже из-за спины,— Мозес у нас овамбо. Овамбо ничего не понимают в говядине. В билтонге, соответственно, тоже ничего не понимают. А вот мы, гереро, понимаем очень хорошо. Пусть они оставят говядину нам. Мы же не учим их, овамбо, варить нам пап. Пап — это их дело, никто не будет спорить.

Он произносит в этом "пап" очень глубокое, округлое, какое-то особенно обширное "а" с придыханием: "паап", точнее даже "п'а-ап". Звучит со значением. Этак уважительно.

Мы едем в буше всего только вторые сутки, а уже знаем, что Мозес и в самом деле умеет выкидывать с этим папом какие-то немыслимые номера. За полтора дня мы получили его уже трижды — вчера на обед и на ужин, сегодня на завтрак. И все три раза это было странно, непривычно, на вид несколько неряшливо, но страшно вкусно.

Всего-то и навсего пап этот — запаренная кипятком кукурузная мука. Что-то вроде простейшей поленты, только не желтой, как у итальянцев, а белой, словно вата. Ну, или скорее похоже на густое картофельное пюре. Вся штука там в том, чем эта пресная кукурузная каша сверху поливается. Что служит ей носителем вкуса и аромата. Первый раз было какое-то деликатное куриное жаркое в желто-бежевом, похожем на карри, пряном соусе. Второй раз густая темно-зеленая каша из каких-то приятно похрустывающих на зубах тушеных листьев и стеблей, вроде кисло-острого щавеля. А к завтраку пап преобразился в сладчайший пудинг с медом, орехами, мелко нарезанными свежими абрикосами и ананасами, что ли,— даже и не разберешь.

Из этих двоих, которые повезли нас по большому кругу через всю Намибию, Мозес отвечает как раз за походную кухню. Он руководит закупками и погрузкой припасов в специальные выдвижные ящики по бортам нашего экспедиционного грузовика. Он обсуждает с нами меню на все эти две недели вперед. И теперь на стоянке он выскакивает из кабины первым, моментально собирает какой-нибудь хворост или налаживает газовую горелку, разводит огонь, кипятит воду, тащит к очагу огромный крафтовый мешок с "мьели" — той самой кукурузной мукой для папа — и, пока пап упревает, колдует над соусами и подливами, а одновременно расставляет складные столики и стулья, режет на широкой доске сыр и острые бурские колбаски, вскрывает несколько маленьких местных дынек, истошно оранжевых и истерически пахучих внутри, заваривает кофе или терпкий ройбуш в высоком эмалированном кофейнике.

Мозес плотный, с широкой спиной и солидным грузом, равномерно распределенным вокруг всей талии, полнощекий, красногубый. Носит прямые подстриженные щеточкой усы. И жесткий шлем из очень густых, чуть-чуть седеющих пружинок так тесно охватывает круглое его матово-черное лицо, что кажется, туго завязан где-то под подбородком.

Долфин, наоборот, заметно светлее, с почти европейскими чертами лица, сухой, жилистый и очень подвижный, наголо бритый, болтающийся глубоко в складках огромной армейской майки и шортов хаки, которые на четыре размера ему велики. Он в этом экипаже за старшего водителя, но он же и главный экскурсовод, и толкователь всего, что мы видим вокруг, и объясняльщик всей намибийской истории, и отвечальщик на все вопросы, причем общаться с нами обоими может попеременно — то на английском, то на французском,— чем гордится отдельно. Впрочем, во всех случаях предпочитает обращаться скорее не ко мне, а к "мадам". Определенно пижонит некоторыми словами. Вот это его "соответственно", когда он подкалывал Мозеса на счет говядины и билтонга, самому ему ужасно нравилось. Прямо видно.

— У нас, у гереро,— продолжает Долфин, скалясь в сторону постепенно надувающегося Мозеса,— никогда и никто этой кашей не питался. Это они нас научили. Овамбо, когда хотят есть, всегда что-нибудь сорвут с дерева, или выдернут из травы, или выкопают из земли. Потом долго-долго варят, варят, потом долго-долго-долго жуют, жуют, потом спят-спят-спят, пока опять не проголодаются. И так всю жизнь. А гереро с самого рождения бегают за коровами в буше. Корова у нас есть всегда. И нам, чтобы приготовить еду, ничего не нужно, кроме ножа. Отрезал кусок коровы — съел. Вот и вся наша кухня. У нас вообще ничего важнее и дороже, чем корова, нету в жизни. Вы вот видели наших женщин? Женщина народа гереро знает, что муж ее любит, потому что она тоже его корова.

О да, еще как мы видели женщин народа гереро. От женщин народа гереро с непривычки невозможно оторвать глаз.

Дело в том, что жены немецких колонистов, когда заселяли эти места в Германской Юго-Западной Африке на пороге XX века, подарили женщинам народа гереро выкройки своих платьев. И женщины народа гереро по сей день шьют себе платья по этим самым выкройкам. И носят их всегда, всюду, каждый день, не снимая. А платья... ну, вы помните картину художника Жана Этьена Лиотара "Прекрасная шоколадница"? Вот такие точно платья они и носят, по моде Ганновера и Дрездена 1890-х годов. С кринолинами, с небольшими тренами, струящимися позади, с пышными рукавчиками буфом и с аккуратными передничками на широких сборчатых лямках.

Вот только сшиты они из невероятных набивных африканских ситцев в цветах, от которых бы навсегда приобрел нервное заикание любой пролетающий мимо тропический попугай: в огромную клетку, в каких-то молниях и "вьетнамских огурцах", в фантастических бабочках, в адских арбузах, в диких футбольных мячах, в перевернутых бутылках от кока-колы, парящих среди кислотных гладиолусов и лиловых бананов. Хорошо, что в Намибии тропических лесов никаких нету, и нет, следовательно, никаких попугаев.

Зато на голове у женщины народа гереро — всегда изящный чепец, украшенный свернутым из той же ткани, что пошла на платье, широким поперечным валиком. Валик этот в общем имитирует толстые коровьи рога впечатляющего размаха. И символизирует как раз то, что имел в виду Долфин: всякая женщина, живущая в семье отца своего, брата, мужа или сына, всегда является, в сущности, верной его коровой.

Второй день мы едем по грунтовым дорогам Намибии все на северо-восток от Виндхука к волшебным, говорят, берегам Этоши. Больше полувека назад колонисты просто огородили забором колоссальное ложе пересохшего соляного озера — его тут принято называть "pan", сковородка, хотя на фотографиях со спутника оно почти прямоугольное. Какая бы ни установилась адская жара здешним летом, даже ближе к февралю здесь все-таки сохраняется немного воды. Иногда неглубоко под поверхностью, а чаще и прямо на открытой земле, в микроскопических прудиках, небольших круглых болотцах, иногда просто ямах и случайных канавах. За этими остатками влаги тысячелетиями приходят сюда, к соленым бортам сковородки, стада антилоп, караваны жирафов, слонов и носорогов, а за ними являются львы, леопарды и гиены, сбегаются шакалы, слетаются птицы.

Каникулы в Намибии начинаются с Этоши, как же еще.

На пути к Этоше — буш. Через буш нам и ехать два дня. Переправляться через него, как через море.

В первые часы поездки кажется, будто здесь когда-то было расчищенное поле или пастбище, да вот хозяин как-то с годами обленился,— и постепенно все заросло невысоким кустарником, кривоватыми приземистыми акациями, рощицами дерева мопане, всегда сохраняющего удивительную в этой суши яркость сочной листвы. Но на самом деле тут, между грядами невысоких выветренных скал, виднеющихся тут и там, в точности все так и было всегда, за тысячи лет до первого белого фермера, до первой проволочной изгороди, до нас, до нашего бегства сюда из зимней Москвы, до нашего здоровенного жестяного ящика с окнами и люками в крыше, поставленного на шасси трехосного грузовика, прыгающего по гравию, до разговора, который мы слушаем через раздвижное окошко между нашим пассажирским отсеком и кабиной, где тощий Долфин дразнит толстого Мозеса.

— У нас, у гереро, от наших коров всегда есть молоко, а из молока масло,— Долфин откидывает назад голову, чтобы нам было лучше слышно через окошко за его спиной.— И это не простое молоко, не обыкновенное масло, потому что наши коровы знают, что где пощипать, чего пожевать, чем поживиться. Они такое находят в буше, что молоко потом лечит от всех болезней. И мы от чего хотите можем вылечиться нашим молоком и маслом. Это лучше любого лекарства. А у овамбо на все болезни есть одно дерево мопане. Вы видели листок дерева мопане, мадам? Он похож на бабочку с продолговатыми крылышками. И вот люди овамбо отрывают правое крылышко, скатывают в шарик, глотают и говорят, что оно лечит от поноса. А левое крылышко — от запора. Правда, Мозес? От насморка — кора мопане. А если болят зубы — надо отломать веточку мопане и пожевать. Мозес, ты жуешь по утрам веточку мопане?

Мозес сопит, вертит головой, а потом начинает с преувеличенным интересом вглядываться в большую вывеску на сетчатом заборе у обочины, приближающуюся к нам справа. Всем своим видом он демонстрирует, что эти долфиновские издевательства его совершенно не трогают. Он вчитывается в черные и красные буквы на большом желтоватом плакате: "Здесь настоящий фермерский билтонг. Свежий! Острый!". Наконец он оборачивается в Долфину и открывает рот, чтобы что-то сказать.

— Да я знаю, Мозес,— опережает его Долфин.— Я и сам знаю, что тут. Я и вез сюда с самого начала. Вот туда, куда ты хотел сворачивать, и про что ты говорил мадам всякую ерунду,— это была не та ферма. И там совсем не стоящий билтонг. Я там никогда не покупаю. А тут — другое дело. Совсем другое дело. Поэтому я сразу знал, что заехать надо сюда. Потому что мы, гереро, я же говорил вам, мадам, понимаем в коровах, в мясе и в билтонге. А овамбо ничего, кроме микстуры из листьев мопане, нельзя доверять.

Мы сворачиваем на узкую колею в буше справа и, попетляв чуть-чуть среди густых кустов и акаций, оказываемся на засыпанной гравием площадке перед навесом. Под высокой двускатной крышей укреплена решетка, а с нее свисают тысячи завернутых в тонкую пленку упаковок билтонга разных оттенков: от светло-серого с легкими розовыми прожилками — через множество красных, бордовых, медных, каштановых, коричневых тонов — до совершенно черного.

Выходит хозяин — вежливый немецкий фермер в бежевом комбинезоне — и вступает с Долфином в переговоры.

Связки и гирлянды разносортной вяленой "жеванины" висят тут не кое-как: они аккуратно размечены по ароматам, по жесткости выдержки, а еще — по происхождению мяса. В последнее время здесь все больше экспериментов с дичью — мясом зебры, орикса, куду и прочих обитателей саванны. Продавец подробно расспрашивает Долфина о наших предпочтениях, потом деловито, сосредоточенно ощупывает десяток разных связок, надавливает пальцем тут и там, отрезает в паре мест тонкие ломтики на пробу — и наконец выдергивает несколько экземпляров, которые предназначены именно нам.

Пока Долфин торгуется и изображает из себя знатока, Мозес в сторонке устраивает нам небольшую лекцию о том, как и из чего получается правильный билтонг.

Хорошую говядину совсем без жира сначала разделяют по естественным очертаниям мышц, а затем нарезают вдоль волокон длинными ремнями. Несколько раз попеременно вымачивают в маринаде из темного уксуса, соли и сахара, обваливают в смеси дробленого кориандра со всякими прочими специями. А потом развешивают заготовки в тени, на ветерке. Дальше уж каждый хозяин поступает по-своему. Кто-то только подвяливает мясо до пластичной гибкости, так, чтоб нетрудно было потом резать и жевать, а кто-то предпочитает держать, пока не пересохнет до звонкого деревянного стука.

Мы рассаживаемся по местам в нашем жестяном ящике на колесах, каждый выбирает себе из пакета по куску билтонга и засовывает, как полагается, за щеку. По Намибии полагается путешествовать так: настоящему буру не положено садиться на мула или за руль его заслуженного старого лендровера без куска хорошего билтонга в зубах, если он собирается намотать очередную сотню километров, посматривая, как чувствуют себя его коровы в буше, поправляя, где надо, изгородь, прочищая желоба в автоматических поилках, куда качают воду из глубоких скважин старые железные ветряки, проверяя, не попался ли опять койот вон в ту дальнюю ловушку.

Нам тоже хочется чувствовать себя настоящими бурами. Мы залетели, а потом заехали для этого страшно далеко. Так далеко, как только можно выдумать. Мы едем через буш из Виндхука в Этошу, чуть севернее тропика Козерога, на другом конце земли, и слушаем бесконечную беззлобную перебранку мужчины гереро с мужчиной овамбо. Нам предстоит увидеть вечный соляной ковчег зверей и птиц. Нам обещают восхождение на самую высокую в мире песчаную дюну. В нашем маршруте значится стоянка древнего человека у Твифелфонтейн, где на гладких базальтовых скалах можно разглядеть акулу, тюленя и пингвина, нарисованных неизвестно кем в раскаленной пустыне за сто тысяч лет до того, как Пифагор начертил схему своей теоремы. Мы собираемся погулять в лесу, который сгорел полмиллиона лет назад, но с тех пор так и стоит, окаменев, на дне высохшего озера Соссусвлей. Мы намерены встретить восход, паря над пустыней Калахари на воздушном шаре. И костер по вечерам нам будут разводить из сухих ветвей священного дерева мопане, излечивающего сразу от всех болезней.

Это очень далеко. Очень далеко. Очень далеко. Невозможно представить себе, что где-то, на другом конце света, по-прежнему существует оставленный и забытый нами на две недели наш прежний мир.

Мы слушаем, как гереро, мерно жуя остро наперченный ремешок билтонга, сверлит мозги безответному приятелю овамбо, глядим по сторонам и ничего, совершенно ничего не знаем.

Весной 1904 года, за более чем 100 лет до нашего появления тут, пехотный генерал Лотар фон Трота, только что назначенный губернатором Германской Юго-Западной Африки, провозгласил новые принципы европейской цивилизационной политики в этих местах, которые Господь оставил своим попечением: "Новое будущее может прийти только после очищения. Пусть потоки денег и, если нужно, потоки крови захлестнут эту землю". Затем он констатировал, что наблюдения за народом гереро свидетельствуют, что "большинство их женщин и детей серьезно больны, так что представляют опасность для немецких войск, и прокормить их также не представляется возможным". Далее он организовал при помощи хорошо вооруженных частей колониальной армии шютцгруппе систематическое истребление гереро — в особенности мужчин, вплоть до новорожденных младенцев мужского пола,— так что к исходу года из 80 тысяч представителей этого народа в живых осталось меньше пятнадцати.

Народ овамбо сопротивления колонизаторам не оказывал и истреблен не был.

Уцелевшим гереро предложили добровольно уйти на голодную смерть в бесплодную сушь Калахари или собраться в концентрационных лагерях на краю пустыни. Три года спустя в этих лагерях, а также в специально организованной близ города Рехобот колонии для "бастеров" — так называли детей, произошедших от связи белых колонистов и солдат с женщинами-гереро,— появился молодой антрополог и анатом из Фрайбургского университета по имени Ойген Фишер. Результаты анализа собранного им генетического материала удалось обобщить и осмыслить накануне Первой мировой войны в книге "Рехоботские полукровки и проблема смешанных браков между европейцами и готтентотскими женщинами". Труд имел колоссальный успех и был признан заложившим научные основы новой антропологической дисциплины — евгеники. Принципы ее были развиты и обобщены в серии статей, вышедших 10 лет спустя в сборнике "Генетика человека и расовая гигиена". Весной 1924-го чтению этого сборника с большим воодушевлением посвятил значительную часть своего досуга тридцатипятилетний Адольф Гитлер, отбывавший свое тюремное наказание в баварской тюрьме Ландсберг.

Ничего этого никто из нас не знал, и ни о чем таком никто из нас не думал в эти первые часы нашего наслаждения побегом на край земли. Никто из нас не был настроен портить себе настроение размышлениями о том, как именно все со всем связано и почему именно никуда ни от чего убежать никогда невозможно.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...