"Первый русский антикварный салон" открылся в ЦДХ при деятельном участии Ъ, вовсе не исчерпываемом разовой спонсорской поддержкой. "Коммерсантъ" отслеживал антикварный рынок — впрочем, как и многие другие — в те баснословные годы, когда отслеживать еще было нечего, и самой имитацией процесса его в конце концов создал. Так что теперь можно благосклонно принимать поздравления, приговаривая вслед за пушкинской царицей: "И не диво, что бела: мать брюхатая сидела да на снег весь день глядела". Законную эту гордость может немного подпортить лишь то обстоятельство, что радоваться нечему.
Применительно к московско-питерскому антикварному рынку говорить о реальных художественных ценностях несколько затруднительно: Рембрандты и Ван Дейки здесь не водятся. Речь может идти лишь о скромной обстановочной живописи, попросту — о среде обитания. Неслучайно для русского антиквариата наиболее показательной всегда была мебель. По этой части выставка на Крымском валу отличается от обыкновенной лавочки как голубая мечта от серой реальности, с той лишь только разницей, что мечта предстала куда более стереотипной и бескрылой, чем многообразная будничность.
Хозяева лавок отлично знают, что у них в ходу: мебель эклектики, резная и богатая, "буль" и "дойче ренессанс" — комод Наполеона III с перламутром и черепахой да буфет того же времени с волками и медведями, чуть лучшими, чем у скульптора Церетели в Александровском саду. Дикий вкус похож на самый изысканный: арбатские покупатели, разумеется, не знают слова "историзм", но всегда любили ровно то же самое, что с недавних пор приглянулось утонченным миланским модникам. Простодушие сейчас шагает нога в ногу с интеллектуальной прихотью. А где-то поодаль расположился, застыв, хороший русский вкус, вот уже двести лет величественно однообразный. Именно ему и хочет угодить экспозиция на Крымском валу.
Получается это не бог весть как. Мебель конца ХVIII — первой трети ХIХ века, интерьерно расставленная по закуткам ЦДХ, перемешана здесь со стилизациями начала нынешнего столетия и просто с новоделом. Но поражают не срывы, а попытка выдержать линию, сама установка на лучшее и верность заданному выбору. Мебель вообще-то часть быта, который имеет обыкновение меняться вместе с эстетическими приоритетами. И "Первый русский антикварный салон" должен был это отразить.
Но мебель в России больше чем мебель: гарнитуры пушкинской эпохи перешли от буржуазии времен модерна к сталинскому истеблишменту, потом к брежневскому, теперь к ельцинскому. И каждый раз это была не мирная естественная наследственность, а добыча на поле битвы, причем весьма кровавой. Тем примечательней, что заветной Брисеидой оказывалась одна и та же александровская кушетка. Прав был поэт: нам целый мир чужбина, отечество нам Царское Село.
Не претендующая на тематичность антикварная выставка, случись она где-нибудь в Европе, вне зависимости от воли устроителей представит прошлое в его многоликости, у нас — эталон в его единственности. Раз так, то слово "антиквариат" в названии экспозиции на Крымском валу оказывается не вполне точным. Это не только древнее, а нечто триединое — бывшее, современное и вечное сразу. Это абсолют. Понятно, что проблема новодела становится особенно болезненной. И то сказать: можно ли скопировать совершенство?
Если георгианский диван не имеет документированной истории, то для англичанина решительно безразлично, когда именно он сделан — в ХVIII веке или сегодня. Коли в копию вложено столько же труда, что и в подлинник, то и стоит она ровно столько же. Как женщина русская, то есть по-альбионски не хладнокровная и к тому же ценительница прекрасного — пушкинской мебели, разумеется, — я думаю иначе и мучительно переживаю возможное несовершенство подделки. Вдохновившись выставкой в ЦДХ и всю неделю обдумывая различные аспекты копирования, я в конце концов обнаружила, что культурная неделя подстроилась под ход моих размышлений.
В магазине "Старина" — одном из участников салона на Крымском валу — висит копия знаменитой картины Доменикино "Евангелист Иоанн", подписанная "Пушкарев". Мои попытки объяснить продавцам, что Пушкарев совсем не Пушкарев, оказались вполне идиотским и еще и потому, что Эрмитаж, в котором больше ста лет находится подлинник, убрал его из экспозиции, признав за копию. В результате работа из "Старины" оказалась копией с копии уже не существующей картины, чем-то настырно иллюзорным, виртуальной реальностью, которой Россия откликнулась на проходящую сейчас в Риме огромную выставку Доменикино. Впрочем, бывают отклики столь же впечатляющие, но, увы, не столь виртуальные.
Вячеслав Курицын, пишущий в "Независимой газете" эссеистскую, то есть глубоко необязательную колонку "Люди, годы, жизнь", которую копией с мемуаров гражданственного Эренбурга нельзя назвать даже с самой большой натяжкой, размножил свои статьи на ротапринте, разложил их по папочкам и со словами "сочиняя эти произведения, я ориентировался на вполне конкретных читателей, а именно на вас — гостей этого вечера" вручил аккуратные подборки полусотне человек в книжном магазинчике на Новокузнецкой. И кислое вино с соленым арахисом, и музыканты, игравшие что-то навязчиво необременительное, и стилизованная меланхоличность вступительной речи ("скоро начнется зима, снег покроет дома и деревья, завьюжат метели, звонко лопнет на термометре столбик"), и сам книжный подвальчик — все в точности воспроизводило аналогичное мероприятие где-нибудь в Сан-Франциско. Копия вышла поучительно буквальной.
Куда раньше, чем это предрекали самые бодрые оптимисты, в России сделалось как у взрослых: словесность заняла полагающееся ей глубоко маргинальное положение. Все вернулось туда, откуда и вышло, — в подвал, но теперь есть вино еще кислее калифорнийского. Созерцательный Курицын отнесся к этому с монастырским смирением, кипучий Марат Гельман, наоборот, деятельно сопротивляется, уповая при этом тоже на копию. Устроив очередную, совсем уж невнятную акцию у ресторана "Максим", он поделился со мной своими надеждами: "Смотри, у коммунистов было двадцать пять тысяч человек, а у меня не больше ста. Но в кадре больше не помещается. На экране выйдет одинаково".
Торжество телевизионной копии над своим событийным оригиналом, на которое ставит откровенный Гельман, конечно, внушительно, но все же не абсолютно: экранная реальность тем и отличается от виртуальной, что так или иначе нуждается в умопостигаемом комментарии. Призвав одних телерепортеров, не слишком озабоченных сутью события, и не озадачившись никакой другой подпоркой, легкомысленный галерист рискует, что на экране и впрямь выйдет одинаково и гельманиситов перепутают с коммунистами. Успех мероприятия, наверное, в том, чтобы не переусердствовать ни в ту, ни в другую сторону: совсем без смысла нельзя, но и много смысла сбивает с толку.
Читая о римской выставке Доменикино в Ъ, я особенно запомнила то место, где сказано о модных дамах начала ХIХ века, которые драпировались во вкусе сивилл художника. Тюрбаны a la Domenichino, сооруженные из драгоценных восточных шалей, выгодно оттеняли популярный в ампире тип красоты, и каждая уважающая себя красавица считала своим долгом обзавестись такого рода украшением, часто уже и позабыв, что она копирует. Имея лучшую в Москве коллекцию шляп и прочтя о неведомом головном уборе, я, понятное дело, возгорелась, но вскоре увяла: чем старательнее я повторяла далекого Доминикино, тем больше походила на близлежащие образцы — известных в России дам в тюрбане. В отличие от красавиц начала прошлого века, я пыталась не забыть, а вспомнить, чему подражаю, но бесполезно: из зеркала на меня глядела то, подмигивая и картаво смеясь, Людмила Нарусова, то, напряженно и тяжело вглядываясь, Татьяна Толстая.
АНТОНИНА Ъ-КРАЙНЯЯ