Выставка в Швейцарии

Великий парижанин на летнем отдыхе

       В Фонде Джанадда в Мартиньи развернута огромная экспозиция "Эдуард Мане". Мартиньи — маленький городок Швейцарии, недавно осчастливленный появлением культурного фонда, созданного на деньги очередного щедрого мультимиллионера, — последнее время стал местом проведения больших и дорогих выставок. В 1993 году здесь состоялась монументальная выставка Дега, теперь в течение шести месяцев будет показываться Эдуард Мане, представленный очень значительным числом произведений — более ста. Работы, прибывшие со всех концов мира, разделены тематически. В первой секции показаны морские пейзажи 60-70-х годов, во второй — картины, в основном ранние, демонстрирующие восхищение Мане Халсом и Веласкесом, затем — сцены из парижской жизни, виды пригородов французской столицы и поздние женские портреты, выполненные пастелью. В целом выставка, мало что прибавляя к нашему знанию об Эдуарде Мане, стала блистательным примером того образа жизни, какой сегодня отличает простую швейцарскую деревню.
       
       По мнению современников, Эдуард Мане был парижанином до мозга костей и воплощал собой душу великого города. Всегда элегантный, в цилиндре и перчатках, с прекрасными манерами, сдержанный и спокойный, Мане ничем не напоминал привычный образ художника, будучи типичным представителем high middle class. Соответственно и Париж, в котором Мане был парижанином, — это прежде всего буржуазная столица Наполеона III, первая в мире огромная метрополия, с широкими бульварами, модными кафе, напыщенным величием Grand Opera и размахом Всемирных выставок, претендующих на вселенские масштабы. Париж был влюблен в себя, и все были влюблены в Париж, даже прусские офицеры во время франко-прусской войны.
       По происхождению Мане принадлежал к высшей буржуазии, то есть к тому кругу, для которого барон Жорж Османн, генеральный планировщик Парижа Наполеона III, и создавал свои площади и бульвары. Новый Париж, столица мира, принадлежал Мане от рождения. Его живопись также была не столько французской, сколько в первую очередь парижской живописью, посвященной парижским типам и парижанам, и воспринималась прежде всего как очередная новость парижского вкуса: экстравагантная, омерзительная или восхитительная — это уже зависело от трактовки.
       Парижанин был оживленным, остроумным, веселым, поверхностным и отчужденным. Жизнь определяла манеру поведения, и парижским отчуждением веяло от Эдуарда Мане. Все современники отмечали, что Мане был блестящим и любезным собеседником, но все жаловались на его почти полное безразличие к так называемой художественной жизни и к нуждам и невзгодам своих собратьев-живописцев. Многие терпеть не могли этого лощеного денди от новой парижской школы. Сам Мане, безусловно поставленный критикой и общественным мнением во главе движения, с каким-то раздражающим недоумением относился к своему титулу. Ничто в его поведении не соответствовало тому, чего ожидали от идола современности. Даже старик Курбе вел себя гораздо более раскованно, в то время как Мане всегда оставался в границах буржуазного приличия, и даже его дружба с Шарлем Бодлером и демимондентками не нарушала общей монотонности его быта.
       Тем не менее Мане был признан вождем новых художников, крестным отцом импрессионизма, и от "Завтрака на траве" обычно принято отсчитывать рождение современного искусства. Выставленная в Салоне, эта картина стала причиной грандиозного скандала, в первую очередь возмутив ту часть буржуазной публики, к которой Мане принадлежал по праву рождения и чьему образу жизни он полностью соответствовал. Долгое время именно эта публика отворачивалась от его картин, недоумевая, как такой приличный господин, каким они знали Эдуарда Мане, мог мазать столь вызывающую чушь. Правда, Мане никогда не шел на открытую и непримиримую войну со вкусами публики, как то делали Дега или Сезанн, и шаг за шагом он добился весьма прочного положения в своей среде и как художник. Хотя атавистическая дирекция Лувра имела глупость отвергнуть "Олимпию" Мане, принесенную ей в дар уже много лет спустя после смерти художника, его работы при жизни стали непременным украшением светского салона, претендующего на некоторую прогрессивность.
       Что же вызвало такую бурю негодования у публики и прессы и сделало Мане непосредственным предшественником авангарда? В таких произведениях, как "Завтрак на траве", "Олимпия", "Музыка в Тюильри" или "Бар в Фоли-Бержер" художник, отбрасывая всякую стыдливость, свойственную прошлому веку и хорошему обществу, создает монументальные композиции на современные темы из жизни окружающих его людей таким образом, что текучесть повседневной жизни вдруг замирает, и застывшая будничность обретает убедительность мифологического времени и пространства, не теряя при этом ни одного из своих узнаваемых качеств и не нуждаясь ни в глубокомысленной символике, ни в усложненном подтексте.
       Столь открытое и декларативное утверждение полной независимости и равноправия современной жизни делает Мане не просто предтечей, но прямым родственником Марселя Дюшана, поп-арта и концептуализма, во многом определившем физиономию искусства двадцатого столетия. Но никакая революционность Мане была бы немыслима без того факта, что весь потенциал визуальной живописности, накопленный европейским изобразительным искусством за многие века его существования, был стопроцентно использован французским художником, который превращал любой предмет — будь то пион, пучок спаржи или стакан воды в солнечном свете — в произведение искусства. Каждая мелкая бытовая деталь, попадавшая в его поле зрения, оказывалась преображенной, возвышенной и идеализированной.
       Живописность, подчиняющая себе и растворяющая все пять чувств, столь же неотъемлема от Мане, как цилиндр во время его утренних визитов. Она стала основой мышления импрессионизма — если его воспринимать не как локальное выступление группы парижских молодых художников, вскоре перессорившихся между собой, а как характерную черту мышления всей второй половины девятнадцатого века, проявившуюся в европейской живописи столь же явно, как в литературе, в музыке и даже в науке. Именно импрессионизм высвободил внутреннее "я" живописца, выведя его из мастерской на свежий воздух и позволив спонтанному и краткому впечатлению, остро индивидуальному и непосредственно свежему, самоутвердиться и обрести независимость результата. Нетрудно заметить, что эта импрессионистическая живописность и, так сказать, концептуальность Мане тесно связаны в его творчестве, но представляют две разные и даже центробежные силы. И, чтобы удержать равновесие и не впасть в холодную умозрительность или повышенную чувственность, приводящую к абсурду, надо было обладать гением Мане.
       Выставка в Мартиньи сконцентрировала все внимание на живописных достоинствах виртуоза-импрессиониста. Секция, посвященная ранним портретам Мане, является преддверием к красочному пиршеству его поздних работ. Сначала Эдуард Мане представлен как старательный ученик, кропотливо исследующий законы мастерства голландских и испанских живописцев XVII века, чтобы потом огорошить зрителя фейерверком живописных ощущений. Портреты, пастели, жанровые сцены и пейзажи, представленные на выставке, похожи на легкую, остроумную, занимательную и веселую речь — монолог парижанина, рассказывающего то иронично, то поэтично, но всегда увлекательно, о прелестях французского света и полусвета, о бульварах, кафе и окраинах столицы мира. Нет даже намека ни на "Завтрак на траве", ни на "Олимпию", ни на "Бар в Фоли-Бержер", то есть на Мане великого и величественного. Есть лишь Мане, приятный во всех отношениях.
       Образ художника, созданный выставкой в Мартиньи, конечно, не передает всей гениальности Эдуарда Мане, зато идеально соответствует разнеженной благопристойности летнего швейцарского ландшафта. Для суринамских князей, филиппинских вдов, американских миллионеров и итальянских модельеров, что забредут сюда в промежутках между изысканными музыкальными фестивалями и другими сезонными радостями, разнообразящими швейцарский отдых, Мане станет увлекательным собеседником от завтрака до чая. Они же будут главными покупателями астрономически дорогого каталога этой выставки, стоящего 249 швейцарских франков.
       И пусть европейские интеллектуалы презирают музей в Мартиньи за поверхностность. Мы же тихонько помечтаем о том благостном времени, когда, скажем, на Рублево-Успенском шоссе, в славной Жуковке, где сейчас опрятная бабушка торгует блинчиками по немыслимым ценам, постоянный покупатель ее роскошных яств, наконец, насытится материальным и, устремившись к духовному, воздвигнет галерею. И там развернет экспозиции Левитана или Маковского — на радость зрителям, что эти выставки увидят, искусствоведам, что их опишут, и читателям, что прочтут о них в газетах.
       
       АРКАДИЙ Ъ-ИППОЛИТОВ
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...