Бад-Феслау

Новый рассказ Сергея Каледина специально для «Огонька»

Новый рассказ постоянного автора "Огонька" — в подарок читателям журнала на новогодние праздники

Сергей Каледин

Ночью 20 июня 41-го Гуревич прыгнул плохо. Главный купол с вытяжным парашютом вклинился под ранец, контровой виток стропы застрял в чехле, его обмотало, понесло, приземлялся на запасном и коряво пришел на шоссе, растянув голеностоп.

До работы не добрался.

— Я вызову карету скорой помощи,— сказала мать.— Иначе прогул. Последствия, думаю, тебе известны...

— При отсутствии достоверности правилом умного должна быть наибольшая вероятность,— не отрываясь от писанины, прогундосил Гуревич себе под разбитый нос, заткнутый ватными тампонами. И, продолжая писать отчет о прыжке, добавил: — А вероятность очевидна: не сегодня завтра война.

В воскресенье объявили мобилизацию, и Леонид Гуревич, двадцати шести лет, похромал воевать. Второй раз. Первый — Финская.

Дворник Серафим в белом фартуке с бляхой шоркал метлой сухой тротуар возле гостиницы "Националь".

— Допрыгался...— буркнул дворник.— Чего лыбишься, плакать надо.

50 и 15

...С Гуревичем я познакомился в 65-м в СКБ "Асбоцеммаш", где работал чертежником, не одолев девятый класс. Устроил меня отец по блату. Работал как малолеток на два часа меньше положенного, а когда мне стукнуло шестнадцать и лафа по закону кончилась, начальство этого великодушно "не заметило".

С первой зарплаты купил бабушке торт, дедушке четвертинку, а себе полуботинки на микропорке. Нужного размера не было, штиблеты жали, и за кульманом я стоял в носках на журнале "Советский экран".

— Это правильно,— сказал за спиной неприятный голос.— Обувь надо беречь.

Я обернулся. Человек среднего роста, перебитый нос, во рту железо, редкие волосы крашены черным цветом, краска отзывалась и на лысине. Кожаная вытертая куртка и значок десантника — синий парашютик с привеском — "200".

Гуревич показал мне два приема самбо от ножа, завязал-развязал морской узел, и пошла дружба, длиною в тридцать лет, пока Леонида Михайловича не сбила машина, ибо по сторонам он не смотрел.

Когда мы встретились, ему было пятьдесят, мне пятнадцать.

Кожаную куртку он носил круглый год; летом, как Лермонтов ментик,— на одном плече. Из карманов торчали газеты — с кроссвордами. Их он не решал, а заполнял без пауз, стряхивая чернильную ручку на пол. Не угаданными, как правило, оставались одно-два слова.

Отпусков не брал, сдавал кровь за деньги и отгулы, одевался из комиссионок.

По выходным мы загорали на Москве-реке за Нескучным садом. Плавать он не любил, думаю, и не умел. Загар хватал его сразу, подчеркивая сморщенные луночки шрамов на груди, спине, плече и шее возле сонной артерии. Самый главный шрамина, финский, на правом запястье, скрывали трофейные часы "Докса".

Отлежав основное солнце, он надевал ветхие брюки, утягивал живот офицерским ремнем и полуголый шел на охоту — ловить достойную даму. В этот раз он высмотрел обливную пергидрольную блондинку без лишнего тела, в черных очках. С налета угадал ее непростое имя Анастасия, пристроился рядом. По горячему следу показал фокус с картами, извлек в уме кубический корень из громоздкого числа. Дама заинтересовалась...

Гуревич предложил ей ручку и блокнот — проверить результат. Ручка не писала. Гуревич стряхнул ее, забрызгав роскошную загорелую ляжку жертвы. Блондинка приспустила очки, вытерла ногу, оглядела Гуревича и перевернулась на живот.

— Не получилось? — сочувственным баском усмехнулась наблюдавшая кадреж начальственная тетя, руки за спину, похожая на японского борца сумо-легковеса: круглолицая, с пучком на затылке. За подол ее сарафана цеплялась девочка-кроха.— Не по себе ношу берешь, парень... Башку хоть пригладь. Распустил плетево...

— Ну так я не франт,— Гуревич прижал на место отогнутые ветром редкие пряди, собрал карты.

— Какой ты дядя стла-асный!.. — восторженно прошептала кроха.— Как Балмалей.

— Дитя, вон, боится, а туда же — к барышням лезешь. Пошли лучше чай пить. И парня бери. Сын?

— Сере-е-жка... Друг.

Работала Зоя Андреевна неподалеку машинистом водонасосной станции.

По дороге Гуревич тормознулся у верхового милиционера и стал обнюхивать лошадь.

— Чего это он? — Зоя Андреевна постучала изящным, как бы от другой женщины, пальцем себя по виску.— Ку-ку?..

— Да не-ет!.. Просто лошадей любит. У них кони были в детстве...

К оголовку водозабора станции тем временем прибился утопленник. Зоя Андреевна привычно вызвала милицию. Чаепитие перенесли на следующий выходной.

Зоя Андреевна пошла по жизни Гуревича, параллельным со мной курсом.

В Кремле голода не было

...В двадцатых годах Гуревич учился в школе эстетического воспитания на Волхонке. Учителей звали "тетями-дядями", кроме обязательного учили ритмике, музыкальному восприятию, этикету...

На дворе стоял нэп.

В сочинении Гуревич писал: "У меня есть пони Плюм, а у мамы ахалтекинка Арабелла. Плюм и Арабелла живут в мамином санатории, в Сокольниках..."

Учительница и директриса тетя Наташа, будущая знаменитость Наталья Сац, сказала, что это хвастовство. Он переписал: "У моего друга есть пони Плюм. Он глупый, но хитрый. Когда ему затягивают подпругу, Плюмик надувается, чтобы потом было не тесно..."

А соседка по парте Марина дель Пропосто написала и без хвастовства, и по-честному: "Я родилась в Венеции. Мой папа фашист. Его товарищ Бенито Муссолини руководит Италией, а папа работает в Коминтерне. Мы живем в гостинице "Метрополь"..."

— В Кремле после революции... — без выражения, скороговоркой произносила надлежащие слова тетя Наташа,— ...Ленин пил морковный чай, а нарком продовольствия Цюрупа падал от голода...

— У нас в Кремле голода не было,— громко перебил ее Гуревич, не вставая, в их школе это было можно.— Я жил в Кремле у двоюродного брата Григория Сокольникова. Он наркомфин, друг Ленина. Мы кушали очень хорошо...

— Не "кушали", а "ели"! — тетя Наташа раздраженно чиркнула ладонью воздух, как бы отсекая голову карлику.

...Мать Гуревича Надежда Соломоновна Розенталь, врач-диетолог, дочь купца-богатея, вышла замуж за психиатра — ветерана Японской войны, получив приданое — два санатория: в Сокольниках и Пятигорске.

После революции санатории реквизировали, во время нэпа один — в Сокольниках — вернули.

А в 29-м родителей лишили прав, санатория и квартиры на Мясницкой, где подъезд сторожил мрачный лев с лапой на щите. Но из Москвы не выгнали благодаря заступничеству Анны Ильиничны Ульяновой — бывшей пациентки матери.

Гуревичей умяли в подсобку возле кухни.

...На ночь глядя свалилась лихая бригада с вином — поэты-конструктивисты: кузен Гуревича Николай Адуев, Илья Сельвинский, Вера Инбер. Родители были у старшей дочери.

— Нынче Муха-Цокотуха именинница!.. — заорал Адуев в прихожей, как в прежние времена.

На кухне шипел соседский примус. Из кастрюли, покрытой бушующей грязной пеной, торчали желтые куриные лапы с когтями.

— Дантов ад,— усмехнулся Сельвинский, главный, цирковой борец, силач в круглых конторских очках.

Он подарил Гуревичу роман в стихах "Пушторг": "Моему талантливому читателю Леониду Михайловичу Гуревичу в день его 14-летия. Автор. 1929".

Компания не вмещалась в подсобке и выпучилась с бокалами на кухню. Сосед, хозяин куриной кастрюли, набычился, но Адуев в момент ублажил его контрамарками на свой модный потешный спектакль "Жирофле-Жирофля". И ласково выпроводил с кухни.

Простер к Инбер руки:

— Верка! Экспромт!.. "Ах, у Инбер! Ах, у Инбер! Что за ротик, что за лоб!.. Все глядел бы да глядел бы на нее б!"

Миниатюрная Инбер жеманно курила папиросу в длинном мундштуке, изящно сбрасывая пепел в горшок с фикусом на чужом столике. Гуревич принес пепельницу. Инбер томно вздохнула, как барышня:

— Сла-або, Николя.

— Зонтиком его, нахала!..— подыграл Сельвинский.— Хотя Колька ни при чем. Это фольклор или Маяк.

— Какой еще Маяковский! — Инбер сбрызнула наросший пепел снова в горшок.— Это Игорь Терентьев... А Коля — вор.

— Это точно,— кивнул Сельвинский, разливая вино.— Маяк тоже его поймал: "Я скандалист. Я не монах. Но как под ноготь взять Адуева? Ищу у облака в штанах, но как в таких штанах найду его".

В 30-м Гуревич кончил семилетнюю эстетическую школу и поступил в фабрично-заводское училище завода АМО на токаря, откуда его выгнали, прознав, что он сын "лишенцев".

Отец-психиатр ни семье, ни себе помочь не смог и умер от невзгод и рака.

От голода спасал ломбард и Сухаревка.

Пришел черед и дамскому седлу, которое стоило дороже Арабеллы. Гуревич вытащил его из чулана на черном ходу и понес на Сухаревку.

Седло пахло Арабеллой — сандаловым деревом. Отец говорил, что такой же запах у негров в Судане, куда он сопровождал доктора Юнга, знаменитого психиатра — своего учителя.

О смелости

...Капризная Арабелла всех презирала и в конюшне занимала стойло на отшибе. И, когда глупый Плюмик без хитрого умысла подходил к ней на леваде поласкаться по-сыновьи, высокомерная фифа брезгливо отворачивала роскошную голову от пузатого недомерка. Арабелла признавала только Надежду Соломоновну. А та в ответ никогда не пользовалась хлыстом, удилами и шпорами — лишь мягкий наборный недоуздок на храп.

Как-то вечером Надежда Соломоновна задержалась в городе. Девятилетний Гуревич решил покататься на запрещенной красавице. Без седла, чтобы она не вспотела.

Арабелла умчала его, сбросила в глубокий овраг и, не спеша, вернулась домой. Впрочем, этого Гуревич не видел — от удара потерял сознание.

Очнулся в темноте, выбрался из оврага и понял, что дорогу не найдет. И решил переночевать на пленэре. Давить панику его научил отец специальной дрессурой: страх нужно анализировать и расчленить, а в некоторых случаях брезгливо им пренебречь. Гуревич устроился под сосной на душистых сухих иголках. Засыпая, думал, какая Арабелла умная и верная маме...

Психотренингом отец начал мытарить его год назад, когда в открытый канализационный люк закатился Мао, рыжий щенок чау-чау с фиолетовой чернильной пастью, и кричал из-под земли о помощи... Гуревич прыгнул в колодец вниз головой... Его успел поймать за ногу дядька-стремянный, Вольдемар Исаакович.

Гуревич заболел истерикой. Отец закатал рукава... Дело пошло и скоро дало результат.

...В спортзале Гуревич раскачался на лестнице, зачаленной через манжеты кованых крюков за кольца 6-метрового потолка. Как на волнах в шторм!.. Открыл глаза — все!.. Крюки вышли из колец! И — сработала отцова муштра: он впился в лестницу и в сплотке с ней полетел вниз спиной на маты... И в последний момент отпихнул убойную лестницу ногами в сторону.

"Лестницу" Гуревич считал самым смелым поступком своей жизни.

...Переночевав под сосной, Гуревич вернулся в санаторий.

Надежда Соломоновна пила кофе на веранде. Она обо всем догадалась.

— Доброе утро, Леня. Ты опоздаешь в школу. Не забудь кашне — сегодня ветрено, береги бронхи.

Это было 7 лет назад, в другой жизни.

...Он продал седло и пошел домой дальней дорогой. По Цветному, бульварам, Лубянке. Здесь начиналась вотчина деда по матери Соломона Розенталя — его бывшие доходные дома. Над подъездом с атлантами появилась вывеска "Крекингстрой". В глубине вестибюля с мраморными колоннами покряхтывало чудо — гордость покойного деда — безостановочный зеркальный лифт без дверей. В выросшую из пола бронзовую ажурную ячейку шагнула девушка с рулоном ватмана и поехала вверх. Из-под юбки мелькнули панталоны с оборочками, как у Бекки Тетчер. Девушка погрозила Гуревичу пальцем. Гуревич шагнул в следующую ячейку лифта. Лифт прободал потолок.

В неправильной многоугольной комнате с витражными окнами за кульманами работали конструкторы. В эркере за чертежной доской сидела Бекки Тетчер. Из-за ближнего кульмана выглянул пухлый дядька в пенсе и в таких же, как у Гуревича, брюках гольф:

— И?..

— Я ищу работу. Меня зовут Леонид Гуревич.

— Бонжур, тезка!.. Образование?..

— 4-я Школа эстетического воспитания имени Л.Б. Каменева и... — наврал: — ... ФЗУ завода АМО, токарь.

— Хм!.. Убедительно.

Его взяли учеником чертежника с испытательным сроком.

Служащие работали шесть часов, работа была сдельная, у Гуревича открылся конструкторский талант. Жизнь изменилась.

Летом он уговорил Таню — Бекки Тетчер — ехать с ним на Кавказ штурмовать Эльбрус. Вершину не покорили, но до "Приюта одиннадцати" добрались. Гуревич предполагал добраться и до Тани, но Таня, сославшись на кислородное голодание, поставила точку: он еще малыш, они вернутся к этому разговору через десять лет.

Книга и шпага

...До пятидесяти Гуревич работал в "оборонке": конструировал и испытывал парашюты, совершенствовал катапульты, разрабатывал и испытывал на глубине движители батискафов...

После второй войны за полтора года окончил заочно пятилетний техникум с отличием и шагнул на заочный мехмат МГУ, прыгнув по привычке с первого курса на третий. Потом уразумел, что для науки стар, и доучивался в простом институте. И бросил режимную "оборонку": обрыдла.

...В СКБ "Асбоцеммаш" Гуревич числился "руководителем группы", но подчиненных не имел. Он получал техническое задание и всю работу выполнял самолично: от эскизного проекта до деталировочных чертежей, расчетов и документации. Это было его условием. Он конструировал компактные механизмы, которые устанавливались на опытную автоматическую линию по изготовлению 6-метровых асбоцементных труб. Линия была многострадальным детищем КБ, целиком работать не хотела, капризничала. И только встроенные в нее миниатюрные агрегаты Гуревича — гидронасос, гидромотор, гидроподкол — трудились без нареканий. Гидравлику он любил особо. За многовековую конкурентную трудность поставленной задачи.

На каждое изделие неизменно получал авторское свидетельство, хотя патентная чистота распространялась и на отдельные узлы механизма и даже — на некоторые детали. Но Гуревич не "снимал с говна пенки". Изобретения его были одноразовые — не серийные — навара не приносили. Только 50 рублей — авторское вознаграждение.

Как-то по осени его хотели загнать в совхоз. Он не поехал. Ему дали выговор, лишили премии и погрозили увольнением. Я понял, что это не к добру...

На тех же днях я напился на свое 16-летие, прогулял работу. Вызвали к начальнику СКБ, строгому справедливому дядьке, Аркадию Соломоновичу Якубовичу, отцу будущего "Поля чудес".

Он дал мне выстояться в позоре, пока курил бесконечную сигарету, и мрачно сказал:

— Нехорошо, Сережа.

Это была вся его выволочка. Я взликовал, набрался смелости и робко попросил:

— Отмените приказ насчет Гуревича... Во избежание...

Начальник не внял.

Гуревич послал в прокуратуру хитроумную закладную. Для иммунитета на будущее.

Выговор отменили, премию выплатили, Якубовичу строго указали. А бухгалтерша, получившая персональный финансовый начет, в слезах взывала к моей совести: как я могу дружить с Гуревичем, такой сволочью!.. Доносчиком!..

Гуревича стали обходить за версту. Но меня он учил жить в коллективе мирно, ибо "на работе человек проводит половину бодрствующей жизни". С помощью Гуревича я получил аттестат зрелости — экстерном.

В тот день Леонид Михайлович принес фамильную шпагу, странным образом затесавшуюся в еврейский клан, завернутую в тряпку, и торжественно вонзил подарок в пол возле моего кульмана, где она простояла весь день, театрально покачиваясь на шатком полу.

Этой шпагой в последней группе эстетической школы он намеревался пронзить обидчика Марины дель Пропосто, обозвавшего ее "фашисткой", когда фашизм в России уже вышел из моды. Обидчик на дуэль не пришел.

Марина обещала вознаградить Гуревича за рыцарство, но так и не собралась. Ее опередила волоокая медсестра с легкими усиками, ответственная в санатории за душ Шарко и подводный массаж. Гуревич просек: по наущению матери.

Леонида Михайловича я обожал. Таскал ему книги из дома. Он их подолгу не возвращал, вызывая недовольство моей мамы, которое в конце концов переросло в ненависть. На книги она наложила вето. Тут уже возроптал я и наперекор принес ему зарубежного "Доктора Живаго", которого на 40-летие подарила маме ее недолгая подруга Ольга Всеволодовна Ивинская — пастернаковская "Лара".

Гуревич ходил с книгой под мышкой, поддразнивая коллег, добрых, культурных евреев, укрывшихся в нашем замшелом КБ во время еще недавнего жидобоя, который Гуревич, кстати, считал благом: держит еврейство в тонусе, не дает деградировать. Так говорил еще его отец.

На "Доктора Живаго" образовалась очередь, я не знал, что делать. Гуревич держал роман месяц, хотя подобные книги тогда брали на ночь. Мама хотела его убить.

— Читаю,— невозмутимо ронял Гуревич, не реагируя на мамин ор в моем пересказе.

На самом деле он дрессировал маму, которой неизменно восхищался за красоту, характер и остроумие. Он улучшал ее породу, отучал от дамских капризов.

— Садист,— сказала мама, когда книга, наконец, вернулась.

— Не садист, а волк одинокий,— уточнил я.— Вернее, лев.

— Лев с крашеной башкой,— усмехнулась мама и разрешила для поддержки моей репутации пустить книгу дальше по кругу.

Гуревич инцидента не заметил. Он много чего умел не замечать. Не замечал, к примеру, моего отца, работавшего вместе с нами, называя меня в открытую полусиротой. Он вообще мало кого жаловал. Запретил мне любить Евтушенко.

— Уж лучше Грибачева. С ним хотя бы все ясно. А Евтушенко — талант. И аудитории льстит талантливо, тем самым портит вкус — сбивает холку.

Через 20 лет он похвалит Евтушенко за помощь "Смиренному кладбищу".

Цыплята табака

...После Мясницкой Гуревич жил в коммуналке на улице Горького над театром Ермоловой. Мы жарили цыплят табака, ромштексы, пили "Гамзу"... Как так получалось?! Его зарплата — 140, на руки — 126. Половина — алименты на трех дочерей. В сухом остатке — 63. У меня — 60. По арифметике — не выходило, а на практике — очень даже. Стоп! Пить-то пили, но не больше двух бутылок. От большего он хмелел. Не в зюзю, но капитально, спотыкаясь языком в железных зубах, бормоча, что вообще не пьянеет.

Я учился у него хорошим манерам: есть яичницу ложкой и резать лимон не ножом, а терзать пилой. Тупой. Цитрон в отместку плевался в глаза едким соком.

После трапезы я мыл посуду на кухне, умиляя соседей: "Какой Сереженька аккуратист, а после Леонид Михалыча вся плита в кофии..."

Потом мы гуляли. Москву он знал наизусть и ругал меня за "тупость в шагу" и архитектурную нелюбознательность: "Выселять надо таких из Москвы к е.м.!" Москва мне была по боку, я доил его биографию, он же на раздой не шел. Но темнил не только из осторожности, главным образом, чтобы мое любопытство к его персоне не пересыхало — поддерживал градус любви.

Я стал доставать его в лоб:

— Вы мать свою любили?

— ...У нас были автомобили, лошади, у меня — дядька-стремянный, гувернеры. А на день рождения мама подарила мне велосипед — ПОДЕРЖАННЫЙ. Я понял, что она скупая.

Копируя Гуревича, я стал выискивать скупость в своей матери. Не нашел. А вот отца я на многие годы задвинул на второй план. Хотя именно он привел меня в СКБ "Асбоцеммаш", именно он обратил мое внимание на Гуревича: "Держись за него, сынок".

За это мне стыдно по сей день.

Когда я слышал, что Гуревич — урод, искренно удивлялся; мне все в нем казалось мужественным: нос, многажды переломанный высотомером и драками, железные зубы, независимость. Даже дешевая покраска головы выглядела оригинальной. Над нами посмеивались, с намеком, которого я тогда не понимал: "Сережа раздался в боках, а Гуревич ходит гоголем — довольный".

Первую дочку он хотел назвать "О", приведя в ужас жену. Загс не разрешил. Он хотел сына, но через год опять родились девочки, близнецы. Комната на улице Горького набилась под завязку: мать, Гуревич, жена, три дочки и няня. В это время он спешно учился и, чтобы не рехнуться, по ночам ездил продышаться в Сокольники.

...Я поступил в институт, но учеба не заладилась. Пошел в армию: мужская жизнь, романтика, солдатская дружба... Гуревич высказался коротко — дурак.

В стройбате был лютый холод, лом, лопата, кувалда, клин. Селедку жарили на олифе. Поначалу я заваливал Гуревича слезными покаянными письмами, потом вслужился, стал хитрить и вскоре послал ему стихи, за которые меня освободили от строевой подготовки: "Эмблема наша — кирка с лопатой. Дороги строим сами. Солдат не только человек с автоматом, надо — рабочим станет". Он незамедлительно отозвался фототелеграммой — чертежным почерком, который я знал в лицо: "...Стихи понравились (Ксенька пОняла!) Л.М.".

...На срочную его призвали в 37-м бойцом-парашютистом в 201-ю десантную бригаду в Детском Селе под Ленинградом. Поинтересовались: нет ли в родне врагов народа? Гуревич успокоил комиссию: "Что вы, что вы! У меня все беспартийные".

Детское Село

Чистя картошку в наряде, уходя с самолета в ветер,

Слушая ротное радио, ложась по отбою вечером,

Заправляя с подъема койку, разъясняя политику мира,

Лапая судомойку, подавая команду "Смирно",

Окликая с поста смену, атакуя пустую дачу,

Взбивая портянкой пену, стреляя вторую задачу,

Драя полы гауптвахты, получая обед на роту,

Подгоняя ножные обхваты,

Служу!.. трудовому!.. народу!..

Финская

...На Финскую его бригаду пригнали в январе 40-го. Прыжковое снаряжение — меховой комбинезон, шлем, очки, сапоги — ушло на склад. Вместо него — телогрейка, ушанка, валенки. Но финку — стропы резать — оставили.

1 февраля их бросили на "линию Маннергейма" возле Пюхаярве. Десантура валилась с неба в окружение босиком безоружная: валенки с портянками при раскрытии парашюта спадали с ног, у винтовок обрывались ремни...

Финны из-за гранитных валунов и надолбов делали свое дело...

Ветер тащил по снегу убитых и подранков. Недобитки вставали в бой с ножом и... медленно тянули руки вверх — сдавались. Но в плен финны не брали.

Гуревич уцелел: зарылся в снег, лежал до темноты. В валенках, которые накануне прикрепил стропой к поясному ремню. Он сконцентрировался: представил, как загорает после Эльбруса на пляже в Сухуми с Таней — Бекки Тетчер...

Командование поумнело: десант преобразовали в отборную пехоту и для прочности добавили сзади пулеметы, которые так помогли еще на кронштадтском льду. Спасибо Петру за науку: он первый ввел заградотряды в 1708 году в бою под Лесным, за год до Полтавы.

Но победить осатанелых финнов было нереально.

8 марта ротный не мог снарядить головной дозор: назначенные закашляли, комсорг хватался за живот. Вызвался Гуревич. Во-первых, надоел скулеж. Во-вторых, голый расчет: дело к вечеру — выцелить дозорного в сумраке затруднительно. Ну ранят. Главное, чтобы на ногах остаться. Догонять не будут — знают: если дозор — сзади рота. И тогда — санчасть, госпиталь. А так, белым днем, не сегодня завтра убьют по-любому, ибо это не война — скотобойня.

...Он шел первым. Полужесткие брезентовые крепления ногу держали плохо. Каблуки кирзовых сапог били по лыжам без подпятников. Лыжи — доски, гробовое рыдание — разъезжались на обледенелом снегу, отдавали назад — грохотали на весь лес. Гуревич вышел к полю. Обходить по опушке — снег по пояс — замудохаешься. Надо напрямую. Не могут же они все поле держать под прицелом?.. Могут. Они все могут. Но бОльшая вероятность — не могут.

Он поправил ремень винтовки и шагнул на белую целину.

И тут его грязный халат поймал снайпер...

Палка отлетела в сторону, кисть в развороченной рукавице переломилась... Гуревич замычал, падая, подхватил чужую уже руку и замер в снегу. Напрягся, не давая боли погасить сознание, выдернул поясной ремень из штанов, обмотал руку поверх маскхалата и вырубился...

...Потом пришел толстый Плюмик. Лег рядом в снег, прижался горячим пузом: "Ну, хва-атит, встава-ай... Пойдем домой..." Гуревич очнулся: санитары...

Ненужную руку хотели отрезать, но он не дал. Врач не стал бодаться, пришил кисть на место, но обещал гангрену.

Под гипсом рука долго была не своя. Но Гуревич почувствовал шевеление червей и успокоился: черви — санитары смерти — чистят раны. Так говорил отец-психиатр, который на Японской был хирургом.

"15.1.69. Москва.

...Вообще-то служба у тебя, Сереженька, интересная: почва встречается разная, например суглинок или, наоборот, супесок. Копают ее тоже по-разному. Такова романтика боевых будней. Так что служи и не греши. Помни: в походной тумбочке каждого солдата лежат нашивки ефрейтора.

О себе. Приобрел штаны. Очень хорошие, глубоко сиреневого цвета (особенно сзади), новые, чисто выстиранные и, главное, почти цельные.

Купил роскошную бурку типа "чечен любит свой кинжал и жену грузинку". Бурка с начесом и около четырех метров в подоле. В магазине от нее не только покупатели — продавцы шарахались. Обошлась в сумму с "нехорошим количеством нулей", что на корню подорвало мою экономическую мощь.

Носить ее нельзя во избежание штрафа. В шкаф не лезет, висит на стене. Я на нее посмотрю-посмотрю да как ударюсь плакать. А  потом как вспомню, что у меня нет зимнего пальта, так смех берет.

Что касается коллектива. Он свое действие оказывает, он осадку дает. Конечно, хуже отсутствия одиночества ничего не придумаешь. Разве что одиночество. Недавно прочел у Волошина в предисловии к его переводам Верхарна, что для соблюдения равенства приходится отрубать ноги великанам: карлики не подрастут. Л.М.".

Через десять лет

...В промежутке между войнами Гуревич по ночам в аэроклубе на стенде разрабатывал руку "на покидание самолета", прыгал, работал, блядовал.

Разыскал Таню — Бекки Тетчер — из "Крекингстроя":

— На Эльбрусе ты сказала: "Через десять лет". Сегодня — десять.

Чепуха стремительно вылилась в кромешную любовь! Избыточную для обоих. У Тани оказались мужские мозги — с логикой. Она знала Гуревича лучше, чем он сам. Это было прекрасно и невыносимо: он хотел быть непознанным до конца. Таня заявила, что никогда не будет его женой: в браке чувства такой силы смертельны, лучше сразу с моста головой. И для убедительности вышла замуж за солидного человека из рыбного министерства. Но и рыбный дядя не сбил лыжню...

...Любовь отняла свободу, стала зависимостью, наркоманией, как прыжки, от которых Гуревич хотел, но не мог оторваться. Через десять лет они расстались.

У Тани остался вытяжной парашютик.

Из инструкции: с помощью вытяжного парашюта вводится в действие основной купол. При отсутствии вытяжного парашюта главный купол вводится в действие без его помощи.

Вытяжной

Как это странно, что в результате

Затянувшейся на десятилетие шутки

У изголовья твоей кровати

Покачивается вытяжной парашютик.

И теперь, открывая глаза, даже затемно,

Можно смотреть на белеющий символ

Любви, такой же, как ты, красивый

И такой же, в сущности, необязательный.

И мне в шестнадцать отказала Мила Люкимсон, сославшись на свое девичество и мое малолетство. Через десять лет — день в день — я разыскал ее. Все случилось, но бездарно кончилось.

В середине же десятилетия, в стройбате, я мнил, что она прописана в моем сердце кровью:

Откуда ты? Кто ты? Милая!.. Зачем ты сюда пришла?

Зачем ужасную тяжесть ты для меня принесла?..

Не хочу тебя вспоминать. Это глупо и просто наивно.

Но не смей меня забывать! Приходи во сне ко мне, милая.

Зажмурившись, послал Гуревичу.

"3.2.69. Москва.

...Понравилось. Должно быть, больше, чем тебе самому. И не потому, что твои и написаны по-твоему. Вернее, не только поэтому. Просто, чтобы писать так плохо, необходимо хоть немного быть поэтом... Не дай бог начинать сразу с хороших стихов. Присылай еще. И чем их больше, тем их лучше. Л.М.".

У меня отросли крылья.

С нетерпением ждал вечера, забивался в уголок и творил...

Мой друган Констанц заглянул через плечо:

— Не хуже Асадова, но тоже блевота...— и громко зевнул.— Богдану дурь из Бухары подогнали клевую. Отдохни, Сержик.

Мы умыкнулись за баню под сосну, ударенную молнией. С черной обугленной ветки свисала проволочная петля.

Главный плановой, Богдан, плеснул в стеклянный чалим портвейна, нацепил на носик чалима благоухающий косяк и пустил по кругу. Я — не в первый раз — отказался, опасаясь зависимости.

— Гуревич не велит? — усмехнулся Констанц.— Зря, Сержик. Стихи по люксу пойдут — сто процентов!

Эпистолярная дружба

Констанц знал, что говорил. Он тоже сочинял про любовь. Всегда — по обкурке. Но как!.. "Шарашится по роте свет голубой и таинственный, и я не совсем уверен, что я у тебя единственный..."

— А что наш Гуревич пишет, Сержик?

Я достал последнее письмо.

"9.7.69. Углич.

Как отец Пимен в одноименной опере Пушкина, послан в город Углич на некое послушанье. Здесь каждый так хвалится убийством царевича Димитрия, как будто собственноручно прирезал вышеупомянутую особу царствующего дома. Рассказывают прямо с картинками и все объясняют: скольких был лет царевич убиенный, во что играл, чего любил покушать. А в гостинице между тем холод собачий. Я напрямик заявил дежурной: "Чем царевичей резать, лучше бы гостиницу отапливали". Она обиделась, но второе одеяло все-таки выдала..."

В баню гнали затравленный молодняк. Заика, красавец Богдан, точь-в-точь молодой Вячеслав Тихонов, заорал, указуя петлю на мертвой сосне:

— С-салаги!.. В-вешайтесь, пока не поздно, чтоб з-зря не маяться! Ч-чти дальше, Сержик.

"...А Волга хороша, потому что всюду хороша, а здесь к тому же и вправду идет углом, что с ней редко бывает. Но Углич не внутри угла, а, как это ни странно, снаружи. Должно быть, думали, как лучше. Л.М.".

— Се-ержи-ик...— протянул блаженно Констанц, уплывая в прекрасное далеко,— а косячок-то тает... Дерни на посошок.

И я не выдержал. Затянулся... Еще... И меня сокрушил понос и рвота. Одновременно.

"3.9.69. Тула.

Это не командировка, а вот что. Пригласили меня на Чемпионат Дружественных Армий по парашютному спорту. Чемпионат посещал в амплуа знатока и болельщика. Чемпионат прошел достойно: одни прыгали лучше, другие тоже лучше, а наши — еще лучше. На банкете попросил у начальника ПДС пристрелку — простенький прыжок на неуправляемом куполе. Тот ни в какую. Я в укор: "Что же это получается, тов. генерал?.. Как чемпионат вражеских армий — я участвую, а как дружественных — от винта?" Разжалобил. Разрешил. И сделал запись о 221 прыжке. Пришлю фото.

Получил медаль "50 лет ВС", восьмую счетом. В том числе четыре — после войны. Эдак трехнуться и — Героя. Прецеденты были.

Малыши (дочки-близнецы.— С.К.) блестяще срезались в МГУ и Физтех и с треском поступили в Станкин. Их там отметили, высоко оценили и даже послали на картошку. Л.М.".

...Я сочинял с упоением. Торопился. Как знал, что ни одной стихостроки на гражданке от стыда не напишу.

Вечер режим свой лелеет — минута в минуту подходит:

"Тебе бы гулять по аллеям, писать у тебя не выходит".

Может, и вправду кончить? Не равен замах удару.

Все это вечер-обходчик бубнит и бубнит: "Задаром".

"5.2.70. Москва.

Никогда бы не подумал, что автор первых и последних (напр. "Вечер") стихов один и тот же. А это уже о чем-то говорит. Обязательно продолжай. И присылай.

А вот мне редко писать приходится, да и то не для масс, а как-то все больше в прокулатуру. Или опять же в кассу помощи взаимной. Или отчеты по командировкам. И вот эти письма.

Немного разбогател. Купил 8-литровый бочонок Зоиньке на дачу. После перекрытия кровли ейного санузла — это самый хозяйственный поступок в моей жизни.

Приторговываю трусы, хотя одни уже есть, и они еще скрозь цельные.

Зоинька тронута твоим приветом и интересуется, как там насчет сверхсрочной. Зря обиделся, что не дал развернутого разбора. Могу. Пожалуйста:

"Творчество молодого армейского поэта Сергея Каледина — значительное явление советской, а следовательно, и мировой литературы. Написанное в лучших традициях социалистического реализма, в традициях его основоположников: М. Горького, В. Маяковского, Д. Бедного, органически связанное с наследием классиков, произведение "Вечер" (название условное) ярко отображает красоту, очарование, прелесть и неповторимое своеобразие природы нашей Родины, отображает нашу жизнь, нашу действительность.

В обращении недавно закончившегося 3-го съезда писателей РСФСР говорится..."

И так далее, нараспев. По ихней фене. Так вот я и говорю: пиши и присылай. Л.М.".

Война-2

На второй войне его опять не убило. Зато три раза ранило. Спасало чувство боя: "слышал" лет вероятных пуль.

На Северо-Западном хуже пуль добивала цинга: на день выдавали две ложки сухарных крошек. Не выдержал: распотрошил дохлую лошадь — сварил в каске печенку... Думал, конец. Обошлось.

Не мог вспомнить, что значит быть сухим.

Отдал цинге зубы и зрение. Сослепу черпанул из лужи попить, утром разглядел в воде гниющего немца... И снова — мимо.

Зрение вернулось: все-таки крошки жевал не вхолостую — варил с еловыми иголками. Из госпиталей слал матери короткие письма по числу ранений, как договорились. Три ранения — три письма. "Жив — здоров. Ранило. Пришли, пожалуйста, учебники по высшей математике: "Теорию чисел", "Теорию ошибок". Целую. Леня". Тане писем не писал. Про нее писал.

Связь времен

Когда, отшвырнув самолет сапогом,

Продираешься сквозь замирающий грохот,

Вырвав из сердца кремовый ком,

Ударяешься о безмолвие гротов.

Когда спокойной походкой мимо

Пестрой послеамьенской сволочи

Уходит любовь, уходит любимая,

Кивком на ходу поправляя волосы,

Вместо нее, вместо гибкого рта,

Вопросительных скул и зеленого пояса

Остается оконтуренная пустота,

Которая никогда не заполнится...

На Финской наградой была жизнь. А здесь заработал три медали "За отвагу". Первую — "За отнимание оружия у трупов на поле боя".

"31.7.70. Москва.

Так долго был в командировке, что американцы успели слетать на Луну, а академик Виноградов высказать смелую гипотезу о способе образования пород, лежащих на поверхности Луны: "Или они вулканического происхождения, или какие-то другие". Простой вице-президент Академии наук СССР, а вот поди же ты... Ведь своим умом. Ходить ему в президентах.

Насчет собачки, что купила твоя мама, о скотчтерьере. В Будапеште, помню, подойдешь к тетке с такой вот страхолюдиной и начинаешь:

— Н-на, чинош кутя!*

А дама отвечает:

— Кесенем сена**.

Дальше — по обстановке. Л.М.".

...Вторая война Гуревича затянулась до осени 45-го. Бригада тупо стояла в Будапеште, недоумевая: зачем? А Гуревич знал: Сталин дальше собрался в поход.

Завел подружек из местных — Беже, Жужа... Необременительно пьянствовал, отрезвляясь в прохладных костелах на задних партах. Посылал домой посылки: парашютный шелк, часы... Вставил зубы.

6 августа американцы сбросили атомную бомбу на Японию, через день вторую — Сталин вроде утихомирился.

Без чувства вины

...Осень. Я в деревне. Сочиняю про Гуревича. Придумал название рассказу — "Еще раз про любовь". То, да не то...

Звонок в калитку: "Писа-атель, е.т.м!.."

Белка, сидящая возле компьютера, вздрогнула и тревожно мяукнула обворожительным ультразвуком. Не донесенная к уху для почеса лапка замерла на полдороге.

Приполз из Москвы Старче, совсем ветхий, на клюке. Пять лет назад Ларочка-бомжиха, сожительница, по пьянке сожгла его халупу. Теперь Старче обретается в ненавистной Москве.

— Все строчишь?.. Небось все пальцы сбил... Ты ж на пенсии который год. Чеснок бы лучше под зиму посадил.— Заметил Белку.— Слышь, старче, а уши-то у ней где?

— Ушли по первопутку,— вздохнул я.

Белка досталась нам с женой в наследство от умершей соседки. На Новый год мы поехали в Финляндию: я хотел узнать про Зимнюю войну. Белку оставили в саду на хозяйстве вместе с деревенской приблудой. Морозов не обещали.

Финляндия не задалась: тур оказался детский — с подземными гномами, про войну никто не хотел вспоминать. А неопытная домашняя Белка отморозила уши.

Ушки пришлось отрезать, но не до конца, изящно. В историю болезни ее записали — "Каледина Бэлла". Теперь она следит за коротышами — моет их беспрестанно. Хорошая девка, покладистая: она есть — ее нет.

...Старче почесал лысую башку, расколотую шрамом в Афгане, куда он в сорок лет сдуру сам напросился.

— Что пишем, старче?

— Да про друга, про войну, про Гуревича...

— Да уж все написано. Выиграли, и баста.

— Гуревич говорил, что проиграли...

— А ты евреев больше слушай! Это, старче, слышь, покреститься хочу. Рак начался. В печени... Ты вроде в церкви пел?

— Служил,— кивнул я.— Истопником. Тебе не креститься, тебе лечиться надо по-хорошему.

— Умный больно... Ты сам-то крещеный? Хотя...— поморщился,— ты ж еврей наполовину.

— На четверть,— в сотый раз уточнил я.

Я довез Старче до храма Покрова Божией Матери в Алексине, но в храм не зашел: там меня по старой памяти не жаловали.

Под старость Гуревич стал озорничать на злобу дня. "Товарищу Брежневу семьдесят лет. Как будто бы достаточно, так ведь — нет". И — про международные отношения. "Не стучись, миленок, в стену — не вожусь с засранцами. Лучше дам Жискар д`Эстену, президенту Франции".

В новые времена перешел на одну строку: "Люблю отчизну, но помочь не в силах". "Уж лучше буду голубым, чем красным". "От путчей пучит, а от Пущи — пуще".

Завел собаку, такую же, как в детстве, чау-чау. По имени Мао. Поселил пса у дочерей, разрушив их планы личной жизни. Сам же доставлял прокорм и при любой непогоде пропадал с Мао в Сокольниках. В плащ-палатке, с полевой сумкой на боку, в которой всегда был вермут для вероятных культурных связей. Насупленный, но обаятельный Мао упрощал контакты.

Стихи свои Гуревич не издавал: очень уж вживе представлял себе личико редактора. Но я все-таки печатаю, без разрешения. Думаю, сейчас Гуревич не против.

Бад-Феслау***

И нальют вина... И без чувства вины

Поднимут круглые кружки выше

За тех, кто выжил, за тех, кто вышел

Сухим из воды и живым из войны.

За тех, кто ни разу не был убитым,

За кем война не защелкнула пасть,

За тех, кому не случилось пасть

Смертью храбрых на поле битвы.

На поле битвы... На битом поле

С прибитым овсом и подбитыми танками,

Где вороны трудятся над останками,

А трупы тихо хохочут от боли.

Выпьют за бомбы, что не упали,

За невзорвавшиеся мины,

За осколки, прошелестевшие мимо,

За пули, которые не попали.

За тех, кто пережил, выжил, ожил,

За тех, кто не спит замогильными снами,

За тех, кто вынес из боя знамя

Из собственной продырявленной кожи.


*"Стройная собака!"

**"Прекрасное спасибо" или "Гуляй отселева", в зависимости от интонации и контекста.

***Там его ранило в последний раз.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...