И они шли эту бесконечную дорогу, и он обнимал ее левой рукой за плечи. А в правой нес «чемодан ухода». «Детка, — сказал он. — Я люблю тебя крепко-крепко. Я познакомлю тебя с моей женой. Она моя первая любовь. В пятом классе мы вместе занимались бальными танцами. (Ни фига себе!) А потом они переехали в другой район. Когда станешь совсем взрослой, поймешь — так случается. А мама покричит, покричит и успокоится. Она молодая, красивая женщина (врешь, батя!), вам не грозит ни холод, ни голод. Я не буду с вами ничего пилить пополам. Ты у меня одна-единственная-разъединственная. Но ты уже большая. У тебя самой скоро будет любовь».
«Да, — думала она. — Будет. Я выйду замуж и рожу ребенка. А потом через много лет встречу в метро или на улице Юру. И у меня застонет в животе и запищит в сердце, и я плюну к чертовой матери на своего мужа и, взяв ребенка, уйду к Юре, и мы будем танцевать вальс, как тогда. Я тоже не буду ничего пилить».
— Она ушла от мужа, твоя женщина? — спросила она отца.
— Нет. Она не выходила замуж. Получается, что ждала меня.
— Старая дева, — со знанием дела сказала Маня.
— Мне все равно, — ответил отец. — Даже пусть бы ей было пятьдесят.
А потом она увидела эту тетку, она тогда не сообразила своим умом, что та беременна, и приняла ее просто за толстую (какой ужас, папочка), и придумала, что она рябая, и намечтала матери астронавта.
Потом, когда через три месяца родится мальчик Руслан, Маня подумает: «А ты, папашка, врал насчет пятидесяти лет. Ты хотел успеть, чтоб появился Руслан. Ведь ей почти сорок».
Маня стала скрадывать у матери таблетки феназепама и прочей снеди от нервов, по одной, по две |
Маня стала скрадывать у матери таблетки феназепама и прочей снеди от нервов, по одной, по две. Маленький флакончик из-под какого-то выпитого лекарства очень сгодился. Маня даже не очень прятала таблетки, до такой степени была не нужна тогда Маня ни маме Марусе, ни бабушке Маше. Тут ведь что еще… Как раз тогда у бабушки начался роман с «пирожком в пенсне», а к маме стал захаживать хирург из их поликлиники. Такой весь сморщенный молодой человек, абсолютно без задницы. В его узеньких джинсах просторно жили пустота и ветер и спереди, и сзади. В этом было что-то неприличное, даже стыдное. Вот у папы была крепкая попка, на нее было приятно смотреть на пляже, Маня видела, как поднимали женщины головки, сдвигая на лоб черные очки, чтоб запечатлеть папу в глазу. И мама тогда срывалась с места и бежала за ним следом и висла на нем, как бы утверждая право собственности.
А теперь горе-мужчина, потерявшийся в штанах, снижал, как теперь говорят, рейтинг Маруси. «Идиотка», — думала Маня. И боялась до ужаса момента возможного скрипа в соседней комнате.
Но катавасию начала не мать, а бабушка. Они, видите ли, собрались расписываться с Петром Анисимовичем («пирожком в пенсне»). У Мани от этого отчества просто сыпь пошла. Это что ж за имя? А-ни-сим. Анисим — фиг с ним. Еще… А ну сними. Если же соединить все это с пенсне, получается — пенсним, он же пенис с ним, а это уже близко к фуй с ним. В общем, только начни трогать русские слова, из них такое посыплется, костей не соберешь.
Так вот, вечером за чаем. Три девицы на одной площади. Бабушка как-то вздернула шейкой и голоском небесной твари прощебетала:
— Маруся! Скажи правду. У твоего Кокошина (то есть человека без зада) серьезные намерения?
— О господи! — закричала Маруся. — Дай мне наконец очухаться от первого раза.
— Резонно, — ответила бабушка (резонно по-небесному уже не получалось, слово пёрло напролом вперед железякой). — Я к тому, что я от первого раза давно, как ты говоришь, очухалась.
…Это было еще до Мани. Мане донесли легенду. У дедушки, летчика-испытателя, не сработала катапульта. Мама еще была в животе у бабушки, а значит, еще оставалась подключенной к мировому информационному полю. Вот она как-то раньше всех и получила сигнал от летящего в смерть дедушки, сигнал был такой силы, что родилась она чуть раньше срока. Благословение судьбы — дочь рождением своим спасла убитую горем мать.
Мане донесли легенду. У дедушки, летчика-испытателя, не сработала катапульта |
Ах, эти тонкие стены советских квартир! Никаких же заглушителей, ни прочих прибамбасов для тишины. Не будь они, разве узнала бы Маня всю правду жизни людей, самолетов и партийных взносов? Так что спасибо тебе, советская власть, за твою всеобщую недоброкачественность! Она хорошо прочищает мозги и дает точные знания жизни. И вот впервые она услышала громкое бабушкино признание: «А я от первого раза давно очухалась».
— И к чему это ты? — спросила мама Маруся.
— К «пирожку в пенсне», — объяснила дуре-матери Маня.
— Как ты смеешь, соплячка! — закричала бабушка и замахнулась на нее полотенцем. — Интеллигентнейший человек, два образования…
— Замуж хочешь? — вяло спросила мать. — Ну иди, кто тебе мешает? У него, кажется, «копейка»?
«Копейкой» мать называла не машину, как все, а однокомнатную квартиру в хрущевской пятиэтажке. Их квартиру мать называла «пятачок»: три комнаты в блочном доме, но не в хрущевке, а в доме с лифтом и мусоропроводом.
— Я знаю, что у него есть, — сказала бабушка. — Но у меня вариант другой. Петр Анисимович будет сдавать «копейку», а деньги — в наш общий бюджет. Мы же с ним займем, пока ты одна, твою комнату. Ты занимаешь мою. Найдется для тебя человек — делаем размен с учетом двух квартир. Или со временем отселяем в «копейку» Маню. И все это за так. Без затрат.
— Ну, знаешь! — закричала мать.
— А собственно, почему? — очень вежливо спросила бабушка.
— Да потому, что я вообще не хочу видеть этого старого козла в своей квартире!
— Будем жить без козлов! — добавила Маня. — Любого возраста. — И она посмотрела на мать, посылая ей зрительный образ хирурга без задницы. И мать уловила его, видимо, преждевременное рождение сохранило в ней способность получения бессловесной информации, потому что она развернулась и дала Мане не полотенцем по воздуху, а чисто по мордасам, что не соответствовало тяжести Маниного преступления. И Маня встала и хлопнула дверью кухни, где продолжался накаленный разговор.
Они там долго орали, а Маня считала таблетки, что лежали во флакончике. Бася прыгнула на нее для игры, и все посыпалось к чертовой матери... Маня стала лихорадочно собирать таблетки, пиная ногой собаку, и ей казалось, она собрала большинство, решив, если дура Баська что и найдет, то совсем немного. Не сдохнет! На всякий случай подальше от греха (от Баськи) Маня выбросила флакончик в мусоропровод.
А в кухне все кричали, кричали. И Маня, засыпая, видела уже два пенных языка и два горловых недомерка-отростка.
«Выброшусь в окно», — подумала она, но тут же сообразила: дура Бася вполне может прыгнуть за ней. А у них седьмой этаж, и Бася не кошка, чтоб спружинить. Хотя и у кошек это часто не получается.
Откуда ищущей смерть Мане было знать, что Бася уже заснула последним сном и тихонько выдувала из себя остатки жизни, по собачьим меркам вполне удавшейся, и Басе казалось, что она летит по небу все быстрее и быстрее, а бестолочи-вороны, где-то далеко внизу, только и умеют, что хлопать без толку крыльями. А вслед ей летят чужие сны, один просто догоняет. Полуженщина-полуколяска кувыркается, как дура какая-нибудь. Басе хочется рявкнуть на нее, но нет сил, собачья душа отлетела искать свою монаду, а коляска-человек все кружила и кружила уже без Баси.
Я проснулась с ощущением полета, это особенно редкое счастье. Из числа недоступных. И сразу жизнь обступила меня всей своей жестокой правдой. Я заснула в коляске, теперь у меня болит спина и виснет набок шея. Если мне принесут сегодня еду, не открою, пошлю всех к черту. Пусть оставят под дверью.
Дверь шкафа открыта. Она мое окно в недоступный мир. Обычно я ее закрываю на ночь, когда собираюсь спать, но вчера… Они так орали, так орали. Чтоб слышать человеческую жизнь, я растворяю дверь стенного шкафа, который примыкает к их коридору, и как бы прихожу в гости. Такой молчаливый бестелесный соглядатай. Меня чувствует только собака, она как бы ни с того ни с сего — с их точки зрения — начинает лаять в коридоре, на нее орут, по-моему, средняя женщина даже дает ей тумака, и собака с жалобным визгом прячется где-то в их пределах. Их жизнь стала для меня театром, семьей, образованием, всем тем, что у меня отняли мои обессиленные параличом ноги. Когда-то я тоже жила в семье, с сестрой и мамой. Я рано поняла, с какой ноты в голосе начинается скандал, замешанный на ненависти, на гневе на судьбу, а самое главное — на нелюбви к себе самой с этим потайным, глубоко скрытым: «была бы я — не я…». Только калека в полной мере знает это — лютое неприятие того узора жизни, в котором ты — всего стежок нитки.
Я была крестом семьи. Я даже не помню, была ли в моей жизни любовь родных. Наверное, была. Я родилась, как все. Как все — это счастье. Но я была иная. Я раздражала всех скрипом коляски, вечно возникающей некстати, я поняла, что такое белые глаза. Я стала осторожной, в белых глазах таилась моя смерть. Но странно, мне хотелось жить. Я готова была бесконечно слушать сестру, ее любови, ссоры, любила сочинять для нее записки, штопать ей форму на локтях. Не было лучше меня чистильщика овощей, взбивательницы крема, мойщицы посуды.
Пока сестра не вышла замуж. И меня из соображений пространства надо было куда-то деть. Родители мужа хотели, чтобы молодые переехали в эту однокомнатку, где я сейчас живу, но сестра уперлась рогами. На фиг ей эта промзона? И окна на шоссе? Пусть «она» (то есть я) туда съедет.
Раз в неделю приходит мама и готовит мне еду. Я заметила: каждый раз это у нее получается все быстрее. Сестра бегом приносит продукты, потому что муж ждет внизу. Он не поднялся ни разу. «Он брезглив», — смела она сказать мне, прямо глядя в глаза. И я встретила эти глаза. Мужественно и прямо. Двуногие захватили право гребовать человеком-половинкой. Я допускаю мысль, что когда-то сестра не придет. Мама, конечно, не бросит, ей придется еще и таскать продукты. Потом у сестры родится ребенок… Мама станет бабушкой. Нет, не надо заглядывать так далеко. Завтра весь дом могут подвзорвать террористы. Я могу свалиться набок в ванной и удариться виском о раковину. Есть еще в природе грибы. Рыба. Есть цианистый калий. Придумано много для удобства смерти неполноценным.
Хотя кто есть кто на самом деле?
Взять моих соседей. С руками, с ногами… Им-то зачем так ненавидеть мир? И почему именно они мне даны в ощущениях?
Никто не докажет мне, что ощущения эти скудны. Хотя я лишена возможности их видеть, разве что их спины в дверной глазок, осязать, обонять, разве что Маня забудет выключить суп и он сгорит до черного дна, и чад, сладкий чад чужой жизни, не полезет в щели моего шкафа. Мне хватает их голосов, поэтому, клянусь, никто не знает их так, как знаю я.
Собака не выдержала их жизни, их нелюбви, безжалостности друг к другу |
Конечно, мне больше всего жалко девчонку. Она в сущности ничья. И все бы ничего, если б не жила она между Сциллой и Харибдой. Чудовища страсти и измены смыкаются на ее теле. Хорошо, что у девочки есть собака. Мы с ней обе летали во сне. Боже, как болит шея!
Я слышу, как хлопает их входная дверь. Судя по голосу, пришел отец девочки. Разговор негромкий, неясный. Надо проследить, когда он будет уходить. И я занимаю место у глазка.
Он выносит что-то неформатное. В детском одеяле. За ним к лифту идет девчонка. Если бы я не знала, что она стройная, прямоспинная девочка, я подумала бы, что идет горбунья.
Я жду, когда она пойдет назад. Вижу, как детскими кулачками она вытирает слезы со щек.
Если бы я могла, я бы кинулась к ней, потому что я понимаю: только что унесли ее собаку. Почему она умерла? Или эти две скандалистки убили ее? Но нет. Собачьего визга не было. Девочка уходила спать от Сциллы и Харибды вместе с собакой. И теперь осталась одна.
Господи! Как же они не понимают счастья иметь ноги? Как многим они обладают благодаря им. Какое это безумие — изводить друг друга здоровым и полноценным людям. Даже собака этого не выдержала. Да! Да! Именно так. Собака не выдержала их жизни, их нелюбви, безжалостности друг к другу. И мне хочется стать автомобилем, чтобы прошибить их стену и въехать — нате! Не звали? Это я пришла сказать, что вы уроды. Чтоб они уписались от страха и схватились руками, ища спасения друг в друге. Бедные вы мои люди… Собака вас не вынесла.
Девочка плачет. Шарик улетел. И я во сне видела его полет.
Я могу позвонить по телефону, я знаю их номер, и передать ей привет от улетающей собачки. Что она сделает? Закричит, заплачет, испугается?.. Поэтому я не звоню. Боюсь причинить боль. Ведь на самом деле я ищу дружбу. Какие у меня на это шансы? Не знаю, не знаю, не знаю… Боюсь, что никаких. Таким получился мир, и виноватых нет. Лучшие — собаки — уходят из него первыми. Я буду думать эту мысль, а может, все-таки позвоню девочке. Завтра. Когда-нибудь...