Судьба принцессы Дагмар и Александра III, история любви царственных особ — тема романа «Коронованная валькирия». Роман, отрывок из которого публикует «Огонек», выходит в свет в издательстве «Время» уже после смерти писателя
СПАСИТЕЛЬ
Умерщвление террориста Мити Каракозова решено было совершить на Смоленском поле, что на Васильевском острове. Утро настало дождливое, сумрачное, унылое, сентябрьское.
С самого раннего часа город пришел в движение. Пешеходы, кареты. Особенно густо двигались люди разного чина и звания на Васильевском. Мальчишки, да и взрослые, но больше мальчишки, тащили скамейки, табуретки, венские стулья. Экипажи транспортировали дам весьма элегантных и, видимо, приятных во всех отношениях. Они предвкушали сенсационное зрелище.
На Смоленском поле собрались громадные толпы. Между прочим, никто из историков, не говоря уж о литераторах, кажется, не отметил в этих толпах присутствие американских моряков. На Большом Кронштадтском рейде стояла в те дни эскадра знаменитого адмирала Фаррагута — визит вежливости. Визит же американских моряков на Смоленское поле, на место трагического действа, разрешает автору еще и еще раз возразить маститому Ричарду Пайпсу. Видите ли, этот заокеанский знаток России обвинил мою родину в изобретении политического индивидуального террора. Но янки, пришедшие поглазеть на виселицу и висельника, отлично знают, что в апреле позапрошлого года, то есть еще до покушения на Александра II, освободителя крестьян, был убит президент Линкольн, победитель южан-рабовладельцев. Не будем спорить, кому принадлежит приоритет, мистер Пайпс. Не лучше ли поразмыслить над тем, что индивидуальный политический террор, политические убийства происходят в условиях прямо-таки полярных — и демократических, и тоталитарных.
Впрочем, янки-моряки толкуют о другом. Они знают, что в Петербург из Копенгагена возвращается яхта «Штандарт», что на борту яхты августейший жених и августейшая невеста, — и скалят зубы: виселица и висельник — лучший русский свадебный подарок. Клеветники России! Нет, власть торопится «убрать» террориста, чтобы не огорчать Цесаревича и Цесаревну, не добавлять в медовый месяц ложку дегтя. Итак, несмотря на секущий холодный дождик, на ветер, громадные толпы ждут, ждут, ждут. Наконец, раздается, перекатывается: «Везут! Везут!» Толпы теснятся к эшафоту. Мальчишки предлагают «в аренду» скамейки, табуретки, стулья — лучше увидеть. Запрашивают безбожно: по рублю за стул. Публика торгуется, пошучивает: «А что если не повесят?» — «Как не повесят? Все готово, будьте спокойны». — «Ну, то-то, смотри, а то назад потребую». — «Не извольте беспокоиться!»
Шествие открывал полуэскадрон конных жандармов. Далее — позорная колесница, попросту телега, запряженная парой лошадей. На телеге — поперечная скамья. На скамейке спиною к лошадям — человек в арестантском халате, руки заведены назад и связаны. На груди — широкая аспидная доска, как в классах или для глухонемых, на доске — мелом: «Цареубийца». По бокам и сзади отряд солдат, ружья с примкнутыми штыками.
На эшафоте показался здоровенный рыжий палач, он в красной рубахе и черных плисовых штанах, заправленных в грубые сапоги.
Подле эшафота переминался с ноги на ногу священник в епитрахили, с крестом в руке.
У перил эшафота, с лицевой его стороны, где пристроены три или четыре ступеньки, стоял важный благообразный господин: правитель канцелярии обер-полицмейстера Петербурга.
Священник подошел и робко заговорил.
— С кем имею честь говорить? — спросил он.
— Александр Семенович Харламов.
— Вот, ваше превосходительство! — тихо продолжал священник. — Меня берет тяжкое сомнение, и я желал бы узнать от вас, как мне поступить. Каракозов преступник, он руку свою поднял на помазанника Божия, но я напутствовал его и видел его непритворное раскаяние. По власти, мне данной, я отпустил ему грехи его: это было за час, за два только. Могу ли я теперь, на эшафоте, проститься с ним по-христиански или нет? Как на это посмотрит правительство?
Харламов пожал руку у старика и сказал:
— Действуйте по внушению вашего сердца: вот все, что я могу вам сказать. Вы — не судья: вы представитель Божия милосердия! Пред вами человек, отходящий на суд Божий. Я бы на вашем месте простился с ним по-христиански.
— Благодарю вас! — отвечал горячо священник, хватая Харламова за руку. — Благодарю вас! И вы думаете, что начальство с меня не взыщет?..
— Не думаю, а совершенно уверен. Начальство делает свое дело, а вы делайте свое, — отвечал Харламов.
— Благодарю вас.
Священник отошел на то место, где прежде стоял.
Колесница въехала в каре, и Каракозова сняли на землю. Он был одет в арестантский серый халат и такую же серую шапку. Лицо его было болезненно-бледно, глаза блуждали.
Его взвели на эшафот и поставили под петлею. Войска взяли на караул, началось чтение приговора, осуждавшего Каракозова на смерть через повешение. Каракозов стоял не шевелясь, без шапки, с лицом совершенно окаменелым.
О чем он думал в это время, если он только мог думать?.. Казалось, что в глазах его была такая тоска, которой никогда больше не увидишь...
Чтение кончилось; на эшафот взошел священник и, нагнувшись к Каракозову, начал ему говорить последние земные утешения. Каракозов, казалось, его не слушал.
— Вы меня слышите? Вы меня понимаете? — довольно громко спросил священник.
— Да, и слышу, и понимаю, и молю Бога простить меня и подкрепить. Тяжко мне!.. — проговорил Каракозов глухим голосом, но совершенно отчетливо. — Я ведь не за себя, я ведь за народ.
— Молитесь, милосердие Божие бесконечно! Молитесь в душе вашей... ---- и священник заговорил тихо, шепотом. Продолжалось это довольно долго. Потом священник поднял крест над Каракозовым... Боже мой, что тогда произошло! Каракозов судорожно вцепился в руку священника и прильнул губами к кресту, потом упал на колени, и колени его стукнули о помост. Стоя на коленях, Каракозов целовал крест, из его глаз текли слезы...
Какая тоска, истинно смертная. Но довольно! Слишком долго уже это тянулось. Священник дотронулся до плеча Каракозова и указал ему крестом на небо. Каракозов вздрогнул, но тотчас поднялся на ноги и опустил руки. Священник опять перекрестил его, потом поцеловал, низко поклонился и сошел с эшафота, со слезами на глазах, глубоко взволнованный. Каракозов стоял неподвижно под петлею, и только глаза его провожали священника, его последнего друга на этом свете. Подошел палач, снял с Каракозова арестантский халат и надел холстинный мешок с длинными рукавами, которыми и перевязал ему руки за спиною. Каракозов не только не противился, но даже протягивал руки и сам вдевал их в рукава. Палач тихонько надел ему петлю на шею и приноровил ее поплотнее. Затем он отошел назад и, схватившись за тот конец веревки, который был спущен сзади столба, порывисто дернул раза два-три. Тело поднялось на аршин от помоста, ноги едва вздрогнули, и все замерло — ни звука, ни движения: под блоком висело уже мертвое тело. Висело оно до вечера, и часовой стоял у виселицы; ночью труп сняли и увезли на Голодай. Да, на тот островок в дельте Невы, где в ямах, наполненных гашеной известью, лет сорок тому схоронили повешенных декабристов.
После смертей естественных бывают поминки. После неестественных — устраивают бал. Повесили Митю Каракозова, и какая-то нагло-мордатая бабенка-салопница, работая локтями, выбиралась из толпы, кричала базарным голосом:
«Пропустите, черти! Вы чего?! Не видите, что ли? Я — жена Спасителя!» А какой-то дитя-студент с пледом, накинутым на плечи, долговолосый, явный нигилист, мрачно пустил ей вдогонку: «А мы и не знали, что Спаситель был женат...»
А «спасителем»-то, знаете ли, кто был? Комиссаров.
Осип Комиссаров. В его честь давали балы и театральные спектакли.
Это был тот самый Комиссаров, чей портрет украшал рабочий кабинет императора Александра II. Это был тот самый «спаситель», который якобы толкнул Каракозова под руку, тем самым изменив траекторию пули. Ее тщательно искали; увы, так и не нашли. Говорили, что свидетелем происшествия ненароком оказался генерал-адъютант Тотлебен, знаменитый военный инженер, известный участник обороны Севастополя.
Комиссаров был худенький, тщедушный, испитой. Одет он был в длинную чуйку, суконный до колен кафтан, обык- новенную одежу городских ремесленников. Да он и был ремесленником: картузы шил. Вы могли бы его увидеть вслед за самим террористическим актом. Увидеть в Зимнем дворце, куда экстренно устремились чины гвардии и петербургского гарнизона.
Во дворце происходило чрезвычайное смятение; долгое время все толпились, не зная, что именно случилось. Но вот раздались громкие крики на площади, все бросились к окнам и увидели карету государя, возвращающуюся во дворец, как оказалось впоследствии, с благодарственного молебна в Казанском соборе. За каретой толпой бежал народ, махал шапками и кричал «ура». Вскоре в зале появился государь, по правую его руку была императрица, по левую — наследник, по лицу которого струились слезы. Что тут произошло, трудно описать; все бросились вперед, смешались чины и звания, шапки замахали в воздухе, и разнеслось мощное «ура». Государь был, видимо, тронут. Бурные восторги продолжались несколько минут. Государь поднял руку. Все затихло. Государь взволнованным голосом спросил: «А где же мой спаситель?» Толпа генералов и офицеров расступилась, появился маленький худенький человечек в долгополом халате мастерового. За ним стоял Тотлебен. Государь положил на плечо мастерового руку и прерывающимся голосом, с расстановкою произнес: «Я... тебя... делаю дворянином! Надеюсь, господа, — добавил он, — что вы все этому сочувствуете». Могучее «ура» вновь потрясло своды дворца, и тысячи шапок замелькали в воздухе. Императрица склонилась на плечо Комиссарова и заплакала, плакал и наследник.
Через несколько дней после этого в Мариинском театре шла опера «Жизнь за царя», очевидно, не по репертуару. В городе стало известно, что на этом спектакле будет Комиссаров. Билеты брались с боя. В середине первого акта одна из средних лож, остававшаяся до того пустою при наполненном театре, отворилась, и в нее вошли Комиссаров с супругой в сопровождении плац-адъютанта. Вся публика поднялась с мест и, обратившись лицом к ложе, встретила вошедших таким взрывом рукоплесканий, каких никогда не слыхал ни один артист, включая Шаляпина. Дамы махали платками, мужчины шляпами. Это была буря восторгов. Представление, само собою разумеется, прервалось, и артисты на сцене, и участвующие и не участвующие, присоединились к овациям публики. Раздались возгласы: «Гимн, гимн!», и гимн был пропет и артистами, и всей публикой четыре раза подряд и покрываем бурей аплодисментов и восторженных кликов.
Чета Комиссаровых, несмотря на всю торжественность минуты, производила в это время невольно самое комическое впечатление, и он все еще в том же своем длиннополом халате, и она в какой-то пестрой желтой шали, очевидно, приобретенной по этому торжественному случаю, отвечая на восторженные приветствия публики, низко кланялись на все стороны, усиленно мотая головами, причем m-me Комиссарова усердствовала более своего супруга, очевидно, предполагая, что эти овации постольку же относятся к ней, как и к ее супругу. Затем раздались крики: «На сцену, на сцену!», и на сцене появился в кругу Сусанина и его современников уже совершенно ошалевший Комиссаров. Ему хлопали и кричали из зрительной залы, хлопали окружавшие его артисты и хористы, он кланялся, кланялся и наконец схватил себя руками за голову и, заткнув уши, стремительно убежал за кулисы.
Если бы вы несколько дней спустя оказались на Большой Морской, то невольно обратили бы внимание на множество женщин-простолюдинок, толпившихся у дома Кононова. Все они держали в руках какие-то бумаги. На вопрос ваш, что это значит, они охотно объяснили бы, что тут вот, в этом доме, живет Осип Иваныч Комиссаров, и они пришли к нему с прошениями. «Э, батюшка, да Осипу-то Иванычу стоит полсловечка шепнуть царю, и все-все будет исполнено».
Комиссаров являлся и в Дворянское собрание, и на балы. Он носил дворянский мундир, в руках держал треугольную шляпу, шпагу, как положено, оставлял в прихожей. Его неотступно сопровождал защитник Севастополя толстощекий Тотлебен.
Напомню: когда наследник разгневал «рара» отказом ехать в Данию за принцессой, «спаситель», изображенный на портрете, украшавшем рабочий кабинет императора Александра II, смотрел на «милого Сашу» с укоризною и, кажется, даже головой покачал.
Теперь, когда «милый Саша» привез из Дании невесту, он среди встречающих не сразу узнал «спасителя»... Мещанина во дворянстве зачислили офицером в кавалерийский полк. Комиссаров гремел саблей, спущенной слишком низко, гремел шпорами, слишком звучными, непрестанно закручивал ус, фуражку сбивал набекрень, имел физиономию, нашпигованную спесью... Все это покоробило Цесаревича. Он отвернулся. А вскоре, как и все в Петербурге, потерял из виду. Комиссаров убрался в благоприобретенное костромское имение. И запил, как Стаханов. Да и помер, никем не оплаканный.
Тот год был редкостно обилен снегами. Все дороги-пути замело, и река Кострома, левый приток Волги, не блестела подо льдом. Тусклая лежала, скучная. И такая опустилась тишь, какая бывает в глуши медвежьих углов.
Юрий ДАВЫДОВ
В материале использованы фотографии: GETTY IMAGES/FOTOBANK