Борис ЗАБОРОВ: "Меня вдохновляют старые фотографии"

Жизнь художника Бориса Заборова делится на две части — советскую и парижскую. Обе счастливые, состоявшиеся. Правда, советская только внешне, поэтому он однажды решился резко изменить судьбу

Борис ЗАБОРОВ:

В эмиграцию знатный книжный график Заборов уехал почти четверть века назад, там занялся живописью и обрел новый успех. Для родной Белоруссии он герой, победивший Париж, — его картины покупают и выставляют, он оформил несколько спектаклей в Комеди Франсез. В этом году у Заборова прошла выставка в Русском музее и вот заканчивается в Третьяковке. На вернисаже собрался цвет артистической Москвы.

— Глядя на ваши картины, создается впечатление...

— Я на вопрос: «Что вы хотели сказать своими картинами?» — не отвечаю. Кто чувствует, тот сориентируется. Я глубоко убежден, что традиционный язык искусства, которое существовало столетия до нас, обладает возможностями и богатством выражения не менее чем вербальные формы. Сегодня много искусства, которое надо объяснять. У меня другая профессия.

— То есть вы художник, а те, кого надо объяснять, — нет?

— Я не оцениваю, кто художник, а кто нет. Но я не люблю объяснений. Я вот никогда не видел смысла в переводе великого литературного текста в кинообраз.

— Но вы же работали иллюстратором.

— Именно это обстоятельство мне не нравилось. Чтобы всю жизнь не быть вторичным, я уехал в эмиграцию. И за последние двадцать четыре года, кроме одного случая, не возвращался к иллюстрации.

— До сорока шести лет вы были отличным книжным графиком и все это время вторичность профессии вас угнетала?

— Да, именно вторичность жанра, зависимость его от литературного текста. Я же хотел быть и сочинителем, и режиссером, и исполнителем. Именно по этой причине и моя работа в театре смущала. Это не то, к чему я был устремлен.

— Но когда вы наконец пришли к своей манере...

— К своему видению.

— К своему видению. Оно совпало с вашей сущностью?

— Я могу сказать почти уверенно, что это я. Что это соответствует моему состоянию, esprit, как говорят французы, сознанию. И я очень органично чувствую себя в процессе работы в своей мастерской. Мне не надо ничего придумывать — я просто самовыражаюсь. Как художник я состоялся только во Франции.

— Но ведь вы эксплуатируете один прием.

— Вам так кажется. Я эксплуатирую самого себя. Меньше всего ко мне применимо слово «прием».

— Но вы все время используете в картинах старые фотографии.

— Они — моя база, как природа для пейзажиста. Но я много работаю с обнаженной моделью, и это живая модель. Я любопытный человек и пробую разное — гравюру, театр, скульптуру, дизайн.

— Трудно ли вам было в Париже поначалу?

— Относительно того, что происходило там с русскими художниками, и не только русскими, достаточно легко. Многие художники, приехав в Париж, поменяли только географию своей мастерской. Например, Олег Целков, с которым я живу в одном подъезде, или Эрик Булатов, мой предпочтительный собеседник, продолжали делать то, что делали в России. Но я живописью до Парижа не занимался. Живопись была моим хобби.

— Рассказывают, что вы случайно нашли старые фотографии и поняли, что и как надо писать.

— Ничего случайного не бывает. Я не хотел бы входить в какие-то мистические рассуждения, но мистика присутствует в нашей жизни. Я привез с собой совсем небольшой багаж и — не знаю почему — взял свою коллекцию старых фотографий. Я всегда их любил, они возбуждали мою фантазию. И все равно не понимаю, почему я их взял. Первые два месяца в Париже я был в такой растерянности, о которой лучше не говорить.

— Но два месяца — это мало.

— Как ваше имя?

— Мое? Ольга.

— Так вот, Ольга. Для того чтобы повеситься, достаточно пяти минут. Я не стану рассказывать об этих месяцах. Но потом мне невероятно повезло. Олег Целков, который приехал на два года раньше, вводил меня в географию художественной жизни Парижа, водил по Латинскому кварталу, показывал галереи. И однажды сказал: вот если к концу жизни ты попадешь в Галерею Клода Бернара, считай, что ты не зря приехал в Париж. Через три месяца я оказался в этой галерее. Абсолютно случайно. В этот момент родной брат Клода скончался, и могучий семейный клан Бернаров решил ввести в галерейную жизнь его дочь. Для нее было куплено рядом небольшое помещение, и к неопытной девушке приставили опытного типа. Было решено, что выставлять там будут неизвестных художников по ценам, доступным начинающим европейским коллекционерам. Хотя вывеска Клода Бернара подразумевает цены, как у Готье или Шанель. Так вот этот человек объезжал все европейские страны в поиске семи-восьми человек, которые могли бы выставляться в новой галерее. Когда он попал ко мне, у меня было написано всего три-четыре работы.

— Вас купили на корню?

— На корню. Шесть лет я работал с Галереей Клода Бернара на эксклюзивном контракте, все покупалось на сто процентов.

— И что вы тогда думали про свою жизнь?

— Что мне очень повезло и я правильно сделал, что уехал.

— А здесь вам не могло повезти?

— Нет, никаких сомнений. Здесь опять бы шли книга за книгой.

— Получается, вы уехали, когда вам все надоело?

— Я сам себе надоел. Не говорю о политической ситуации, хотя я эту власть всегда презирал. Но, как и мои друзья, как-то к ней притерся. Книжники были привилегированной кастой, мы жили хорошо. И это полное безделье в Паланге на государственные деньги во время семинаров в Доме творчества Союза художников!

— Вы родились и окончили художественную школу в Минске, учились в Ленинграде и Москве. Вам повезло с обучением?

Работа Бориса Заборова. «Дом». Смешанная техника.(2003)

— Очень. Ленинградская Академия художеств была школой уникальной. Меня приглашали преподавать в парижскую Академию художеств, но когда я увидел, как там уродуют молодых людей, то категорически отказался. Став студентом академии, я испытал физическое ощущение счастья. Это был год, когда умер вождь всех народов, жизнь вокруг бурлила. И я не мог предположить, что по собственной воле покину академию и переведусь в Москву в Суриковский институт. Принцип обучения там был тот же, но атмосфера иная. В Ленинграде жизнь была монастырская — прекрасное здание, сад, тут же общежитие. Мы выходили в город только посмотреть на девочек и считали себя центром вселенной. Это сознание погубило много талантов. А в Москве все было наоборот — жизнь проходила не в институте, а в городе. Занятия студенты считали формальной обязанностью, все были заняты поиском места под солнцем. Эти люди оказались более приспособленными к жизни. Когда я позже брал в руки журналы по искусству, то находил там имена только своих московских товарищей. И сегодня в парижской русской колонии художников нет ленинградцев.

— А сейчас вы живете в Париже по-питерски или по-московски — открыто или замкнуто?

Работа Бориса Заборова. «Мальчик на велосипеде» (2003). Бумага, акрилик, карандаш.

— Ольга, я бы очень хотел рассеять разные заблуждения. А то пишут, что я, как чернокнижник, обил стены галереи толстым слоем звуконепроницаемого материала, что я самый дорогой художник планеты. Меня удивляет беспринципность людей, берущихся за перо, — любой вымысел должен быть хоть чем-то мотивирован. Стены моей мастерской такие тонкие, что даже при закрытых окнах я слышу пение птиц в саду. В моей мастерской за последние двадцать пять лет побывали люди, которые являются достоянием русской культуры. Не понимаю, откуда берется такой бред.

— А я понимаю. Если пишешь о художнике, значит, он знаменитый, то есть его картины дороги.

— Нет-нет, стоимость определяет рынок. Есть группа художников, которые в профессиональной среде очень ценятся, но их никто не покупает.

— Есть утешение, что купят после смерти. Хотя сегодня трудно представить, что существует где-то никому не известный гениальный художник. Если кто-то появляется, его тут же находят и выставляют.

— Незамеченным он не сможет остаться. Но есть салонные художники, которых раскупают по высоким ценам, а для профессионального мира они не существуют — их нет в серьезных коллекциях, музеях. У вас есть такой... то ли Шилов, то ли Сафронов... Я тут видел в метро афиши, у него даже музей свой есть. Наверное, пишет портреты влиятельных людей.

— Но в галерею Шилова стоят очереди. Мы живем в век демократии и толерантности. Нельзя ущемлять ничьи интересы, в том числе и людей, не имеющих вкуса.

— Вы меня удивляете! А что, очереди имеют отношение к художественному качеству? Но это абсолютнейший пример буржуазного салонного искусства. В XIX веке во Франции, и не только там, были художники, которых обожало общество, а сегодня их имена даже специалисты по истории искусств не знают. И в то же время были художники, над которыми смеялись, а теперь они... Ну вы знаете.

— Все это знают, но в своих вкусах упорствуют. А материальной стороной своей жизни вы довольны? Хотелось бы спросить о стоимости ваших работ.

Парижская мастерская, в которой Борис Заборов нашел свое вдохновение

— Это продукт, который не имеет постоянной цены. Все зависит от рынка. Бывают абсурдные случаи. Если художник не является мировой звездой, то цены на его произведения могут колебаться невероятно. Это цены на классику ХХ века относительно стабильны, а художника такого уровня, как я, у которого нет мировой известности, могут ожидать убийственные сюрпризы. Галереи, конечно, стараются держать цену, приблизительно одинаковую в Париже и Нью-Йорке, но если работа, моя в частности, попадет на аукцион, то может уйти за нулевую цену. Мое ремесло кормит меня и мою семью, дает возможность жить как я хочу. Но за все эти годы я не приобрел никакой собственности. Мастерская у меня городская, квартиру я снимаю, но на жизнь мне хватает. И я более чем доволен. Если учесть, что только три процента художников живут своим ремеслом, то это просто замечательно.

— Слишком много стало художников.

— Вот! Когда гремят пушки, искусство умирает. В нашем столетии они ни на минуту не умолкали, а художников столько, словно мы во времена Ренессанса живем. Галерей в Париже тысячи. До ХХ века была столетиями сформированная табель оценок. Ценность произведения определялась заложенным в нем художественным качеством. А после «Черного квадрата» Малевича на всем этом была поставлена точка. Шкала прежних ценностей исчезла. Вот и получается, что люди, поставившие несколько телевизоров, на которых что-то мелькает, или засыпающие выставочный зал песком, камнями, дерьмом, считают себя художниками только потому, что назвали себя таковыми.

— А вы работаете уже после точки, поставленной Малевичем, или она для вас не существует?

— Она существует объективно. Но я в меньшей степени конформист, чем многие. Малевич и Кандинский — скорее фигуры идеологические.

— Но именно идеологии правили миром весь ХХ век.

— Как художники они для меня — нуль полный. Художественного качества в их произведениях нет. Я понимаю, что эти слова вызовут бешеный гнев у многих коллег, но это меня не смущает.

— Материально вы удовлетворены. А славы вам достаточно? Или вы уверены, что со временем придет настоящая?

— Вы хотите чистосердечного ответа? А как можно жить без этой уверенности? Я получил достаточно, но не чувствую себя исчерпанным.

— Простите, но я никак не могу закончить свой первый вопрос. Глядя на ваши работы, кажется, что их автор бежит от жизни, живет прошлым, прячется в него от травм современного мира. А вы бодры, активны, дружите со знаменитостями. И до отъезда вы жили богемной жизнью.

— В молодые годы я, конечно, тяготел к такой жизни, а теперь времени нет. Но у меня, правда, много друзей, например, из кинематографа, которым я никогда не занимался. Мой самый любимый товарищ по парижской жизни — Отар Иоселиани.

— Вы даже похожи.

— Вы находите? Нет, он совсем другой. Он фотогеничный, а я нет.

— Но вам, я думаю, тяжело жить со своими персонажами — все они давно умершие люди.

— Раз вы так думаете, то это вам тяжело. А меня так волнуют старые фотографии! Прошлое — это покой, это устоявшаяся субстанция, стабильная. Знаете, вчера в долгом разговоре с Женей Евтушенко зашла речь о свете, и пришла мысль, которая меня очень возбудила. Мы говорили, почему получается, что ушедшие из жизни поэты, художники, артисты становятся по-настоящему знамениты только после смерти. Самые хорошие слова они слышат, лежа в гробу. И я подумал, что когда человека нет с нами, то свет, исходящий от него, абсолютно ровный и постоянный. В то время как свет от нас, живущих, изменчив. Вот вы сидите сейчас, и свет, падающий на вас, дает тень на лицо. Живого человека трудно увидеть в объеме, его полноте, ясности. Может быть, это объясняет то, что я делаю.

— А я подумала, глядя на ваши работы, что вы в них изживаете страхи, которые всех посещают.

— Сейчас меньше, а в молодости мысль о смерти приводила меня в такой ужас...

— Может быть, работа помогла вам справиться с этим ужасом?

— Не знаю... Скорее опыт. Да, жизненный опыт.

Ольга КАБАНОВА

В материале использованы фотографии: СЕРГЕЙ ИСАКОВ
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...