ЛЕОНИД ПАРФЕНОВ: Я СТРАШЕН…

Видели бы вы меня без грима!

ЛЕОНИД ПАРФЕНОВ: Я СТРАШЕН...

Как вы знаете, мне 18 лет (см. «Огонек» №№ 1 — 16 и др). Поэтому я слегка опасался встречаться с Парфеновым. Онe уже старый, ему — 41. Он — мэтр!
Леонид Парфенов относится к типажу современных, очень занятых российских человеков. То есть он обычно рано приходит на работу, поздно возвращается домой, а все от того что много работает. А когда он и не работает, мысли в его голове все равно заняты последними проектами в творческой деятельности. Например, когда я к нему пришел, он сразу начал рассказывать про свой новый проект, а точнее — новую серию его цикла «История», которая выйдет на этой неделе и будет посвящена Александру Первому. И очень интересно Леонид рассказывал про это, очень...
...Но тут я вспомнил стародавние уроки истории в родных провинциальных Чебоксарах, и мне стало нестерпимо жалко трудоголика Парфенова, который даже в свободное время не забывает о работе. Мне кажется, у таких людей должны быть в середине рабочего дня такие моменты... ну как бы отдыха, когда они просто присядут, забудут о работе и просто поболтают с кем-нибудь о своей жизни, подведут между делом, так сказать, промежуточные итоги. И тогда я задумчиво сказал Леониду:

— Может, пофилософствуем?

А Леонид ответил мне:

— Вы знаете, Саша, из меня плохой философ вообще-то... Я как-то не очень умею осмыслять. И все, что я делаю в журналистике — «Намедни» те же, которые подводили итоги года, — это не философия все-таки, а... отноше-е-ение или (лучше) ощущение. Но не философия. А философия — это все-таки более общие законы какие-то.

— Да, мне говорили, что на телевидении работают недалекие, поверхностные люди. Ну... тогда можно просто поговорить. О детстве, например. Такие воспоминания вызовут у вас наверняка милую ностальгию, это тоже полезно для ощущений...

— Ох детство... Я сам не москвич ведь и большую часть своей жизни провел не в Москве...

— Я тоже! Потрясающе!

— ...а в Вологодской области. Мое детство прошло частично в городе Череповце, частично в маленькой разбитой деревеньке Улома (тоже Вологодская область). Собственно, Улома и есть настоящая моя родина, поскольку горожанин я в первом поколении.

— В первом поколении? А-а-а...

— А все мое детство уже прошло, собственно, в Череповце.

— А у меня в Чебоксарах! Подумать только, даже первые буквы совпадают!

— Город... Ну как про него рассказать. Стандартная немного для русского города судьба у него. Бывший уездный центр. В свое царское время был крупным культурным магнитом. Там был театр — большой, красивый, здание до сих пор сохранилось... Там жил известный предводитель уездного дворянства Верещагин, отец художника-баталиста, а другой его сын — создатель вологодского масла. Были большие торговые улицы, было... Много чего было! В советское время город начал загибаться, и уже после Великой Отечественной войны в нем жило каких-то двенадцать тысяч человек, то есть он стал совсем маленьким городком, незаметным, железнодорожная станция, ничего особенного.

— Череповец — это почти то же, что Чебоксары, — сказал я, погруженный в свои мысли. Но Парфенов их не замечал, потому что тоже был погружен в свой город на букву «Ч».

— ...но потом в этом городе построили металлургический комбинат, потом к нему достроили огромные химические производства, и город снова разросся. Но стал совершенно другим! То есть здание театра осталось, но театра нет и вряд ли кто-то в нем особо нуждается. Дом Верещагина стоял и в советскую эпоху, но не был каким-то историческим памятником, а был обычным жилым домом. Город в советское время застроили хрущевками, мы и сами одно время жили в хрущевке. А потом стали строить брежневские дома — и мы переехали в брежневский дом (там, кстати, до сих пор живут мои родители). Короче, стал Череповец в советское время моего детства обычным городом без достопримечательностей, индустриальным центром...

— Потрясающе! И у меня та же история!.. Завод, алкоголики, псы с городских окраин, постоянный смог над городом плывет, драки в рабочих районах... Я знаю, сам все это видел!

Услышав про смог, Парфенов почему-то очнулся.

— Ну-у-у... смог действительно есть. Череповец входит в десятку самых загрязненных городов России, по-моему... может, даже и в пятерку сейчас. Ну-у-у... пьют там столько же, сколько и в других подобных городах, не так-то это и много, в деревнях русских уж точно больше пьют. Да и про драки на окраинах вы, наверное, уж слишком...

— Что-то я какой-то вопрос неудачный задал... Вот... у меня есть получше: Леонид, расскажите, пожалуйста, про своих родителей!

— Мне, наверное, повезло с родителями, как говорят в таких случаях. Моя мама преподавала в школе, папа работал на заводе инженером. Папа, конечно, хотел отдать меня по своим стопам в инженеры, но особо на этом не настаивал, быстро понял, что никудышный из меня инженер выйдет. И мои родители были, как мне кажется, очень правильными родителями: они хотели, чтоб я стал тем, кем Я хочу стать. В этом смысле у меня была свобода выбора. Мы жили небедно, прямо скажем, мы жили с родителями очень среднесыто. То есть была обыкновенная для тех времен и для тех мест проблема с промтоварами: как зима, так всегда старательно ищешь себе обувь, а потом бережливо ее по нескольку лет носишь. Но это не в счет. Жили-то, в общем, мы нормально: колбаса, одежда, все было...

Но проблема была в другом. Череповец — это никак не город аттракционов, скучный это и заунывный город был для меня, и жизнь там была хоть и небедной, но очень скудной. Понимаете, Саша, люди там, например, читали произведение «Праздник, который всегда с тобой» только потому, что они никогда не были в Париже... А мне... ну несвойственно мне такое. И я на самом деле жил другой со своим родным городом жизнью. У меня был свой Череповец в сердце, можно сказать.

— Смутно понимаю вас, честно говоря. Вот у меня в сердце никаких других подсознательных Чебоксар не имеется...

— Понимаете... э-э-э... Вот вы спрашивали по поводу грязного воздуха, уличных драк, алкоголиков в индустриальном Череповце моего детства. Наверное, так и было. Но детство мое не с алкоголиками прошло. И я никогда не дрался в детстве. И по окраинам тоже не бродил.

— Отличником были!

— Нет, и отличником не был! Я учился в четвертой средней школе... Ну совершенно такая нормальная школа. И я совершенно средне в ней учился. По-честному, у меня должны были быть тройки по алгебре и физике, ну, мне там вывели четверки в десятом классе, потому что парень вроде ничего, хочет в вуз поступать. Это обычное дело в школах наших...

— Знакомо...

— ...Одним словом, отличником я тоже не был. Как сказать... В Череповце была своя

иерархия: этот отличник, этот хулиган, этот станет хорошим рабочим, этот весельчак и душа компании. А я просто был вне этой системы.

Я вообще был не к той, как говорится, шубе рукава в родном Череповце. У нас ведь город рабочих был, а что касается меня... Мне многие говорили: родился с двумя левыми руками, то есть сделать что-то там по дому, по хозяйству собственными руками — это не мое... Слишком было очевидно с раннего детства, что я не смогу забить гвоздь в стену некриво. Меня жизнь постоянно сшибала, показывала, что в этих делах трудовых я ничего не могу.

— То есть вы, что называется, были гуманитарий...

— Ну-у-у... да!.. или... нет! Конечно, мне больше нравились история и литература. Я школьником русскую литературу дочитал до величин... ну, скажем, как Эртель, Терпигорев-Атава. Вот до таких авторов, которые совершенно не предполагались школьной программой, да даже и вузовской. Мне Бунин, например, еще очень нравился в детстве. Мои родители взяли собрание его сочинений в девяти томах у каких-то своих знакомых. И я просто утонул в Бунине! Я к концу восьмого класса одолел его полностью! И из девятого тома до сих пор помню куски наизусть: из «Освобождения Толстого», например. Но при этом — если уж честно признаться — с большим трудом я прочитал роман «Рудин» и не до конца дочитал «Что делать?». Не потому, что они социальные и серьезно-напутственные по жизни... Просто мне это было почему-то скучно.

— У вас класс в школе дружный был?

— Вы знаете... вы так говорите... вам сколько годов?

— Восемнадцать, — признался я. — Просто класс у меня в школе был дружный...

— Все понятно. Для вас школа — это последний самый важный опыт, который тянулся десять лет. Я школу окончил 24 года назад. После этого так много прошло слоев...

— Каких слоев? — полушепотом спросил я сам себя.

— ...что сейчас выводить себя из дружного или недружного класса... Хотя... Вот если признаться честно, класс как таковой для меня ничего особенного не значил. Я на самом деле был достаточно одиноким мальчиком. Книжки постоянно читал, сами понимаете...

И даже тот факт, что я собирался поступать на питерский факультет журналистики... по тем меркам (того времени и того города) это было слишком круто. Я понимаю, что по нынешним временам это звучит не бог весть какой отвагой, но тогда... «Эк, на что он претендует! Эк, куда он метит! Эк, какого он мнения о себе!» — часто слышал я. Все в нашем маленьком городке считали, что я переоцениваю себя, а некоторые даже видели во мне зазнайку. Поэтому я об этом помалкивал, мне просто было неловко кому-то рассказывать о своих планах... Поэтому я никогда не был душой коллектива, наверное, слыл каким-то задавакой.

— А вправду вы задавакой были?

— Я думаю, был, и, полагаю, был им небезосновательно. Мой папа хотел, чтоб я шел в Институт стали и сплавов, а я сам решил уехать, сам решил стать журналистом... и, в общем-то, стал ведь! Добился ведь чего-то!

— А как вы решили стать журналистом?

— Я с раннего возраста в журналистике. Не так, как многие нынешние становятся журналистами только после пяти лет журфака. То, что я пошел на факультет журналистики после 11 класса, — это был сознательный выбор семнадцатилетнего паренька, скажу вам это с натуральной детской серьезностью. Потому что еще в 13 лет я был на слете юных корреспондентов в «Артеке» и даже получил диплом газеты «Пионерская правда»!

— А я, будучи школьником, рубрику музыкальную в чебоксарской газете вел... А за что вам диплом выдали?

— Как за что? Премия лучшему юнкору! Я писал, да- да, в течение всей смены писал... Много статей написал! И за одну такую дали премию. Это была проблемная статья, посвященная тому, зачем вообще юнкоры нужны. Я категорически протестовал против того, что они нужны лишь для того, чтобы писать о сборе пионерами макулатуры и металлолома. А юнкоры, писал я, нужны для того, чтоб смотреть своим свежим взглядом на все вокруг. Я тогда писал: юнкоры должны донести взгляд своего юного поколения, должны как бы снизу вверх взглянуть на взрослые вещи... и, быть может, их взгляд и будет самым верным? А я сам, кстати, будучи юнкором, никогда не писал о сборе пионерами макулатуры и металлолома, а писал только о взгляде поколения. Вот.

— Я считаю, это сознательная позиция настоящего журналиста. Это вполне заслуживает премии «Пионерской правды».

— Это романтизм, наверное, был — постоянно пытаться выразить через свои материалы крикливое такое лицо своего поколения, типа, нам тоже есть что сказать, ну и прочее. До студенческих лет это у меня осталось точно. И, кстати, в те же студенческие годы мой романтический взгляд на журналистику впервые столкнулся... с реальностью. Это была первая серьезная статья в Питере — про фильм Сергея Соловьева «Сто дней после детства», очень такой пафосный был материал... Я придумал к материалу про «Сто дней...» хороший заголовок: «А, Б, В...». Но его убрали. На критическую заметку про фильм «Сто дней после детства» поставили заголовок: «Сто дней после детства». Большую тупость профессиональную представить сложно, согласитесь!

— Я вас прекрасно понимаю! У меня тоже в «Огоньке» один материал имел такую судьбу. Это было интервью с газонокосильщиком на стадионе. Назвали — «Газонокосильщик»...

Мы в этом месте немного помолчали с Леонидом, а потом Леонид сказал фразу, которую я не понял... Он в течение интервью несколько подобных фраз говорил. Так как я не знаю, что она означает, но предполагаю, что ничего грубого в ней нет, то смело передаю расшифрованный с кассетной пленки текст:

— Саша, — сказал Леонид, — понимаете, какая штука... Из этого всего, что мы наговорили про детство, все равно ничего вывести невозможно, вы понимаете? Вы занимаетесь каким-то журналистским фрейдизмом. Вы пытаетесь понять какой-то первотолчок в сознании, который потом к чему-то там привел. Но я не полагаю ни последствия фрейдистскими (то, чем занимаюсь я сейчас), ни тем более предпосылки к ним. Поэтому вы напрасно занимаетесь этим психоанализом...

— А-а-а... — тупо сказал я. — Ну, я с вами тут по большей части... согласен... А в Ленинграде каково было учиться?

— Нормально. Я работал не на телевидении (телевидение появилось в моей жизни га-а-араздо позже), а корреспондентом в газетах. Я на первом же курсе устроился на две работы параллельно , чтоб иметь какие-то деньги. Ну, во-первых, это же была самостоятельная жизнь, а во-вторых, у меня был ряд пробелов в гардеробе, то есть, если честно, это был даже не ряд пробелов, а один сплошной пробел. Вот, а мне нужно было прилично выглядеть! Учился, работал... студенческих тусовок толком и не узнал, так как времени на них не хватало.

— А по дому скучали на первых порах?

— Нет. Был, скорее, страх какой-то новой жизни. Стресс был огромный не в смысле депрессии, а в смысле напряжения. Для меня Ленинград был тогда огромнейшим городом (сейчас я, конечно, понимаю, что не такой уж он и большой), там было много людей. Там начиналась самостоятельная жизнь, там были первые деньги в карманах... Все время встречалось что-то новое, с чем нужно было справляться. Тяжеловато было, но к тоске по родине это не имело, честно говоря, никакого отношения.

— Домой друзей-родителей навещать часто ездили?

— От Череповца до Питера ехать одну ночь, недалеко, в общем-то, но домой я ездил редко.

— Ограничивались, так сказать, эпистолярным жанром?

— Нет, я и не писал домой, я звонил по телефону-автомату. Но тоже делал это не так часто. Я ведь не такой человек просто. Честно говоря, даже не помню тот день, когда уезжал из Череповца. Наверное, меня провожала мама, наверное, она была одна...

— Грустно вы так говорите об этом... Печально так.

— Нормально. Понимаете, у нас город не сентиментальный. У нас Север. Это не южная столица, где отправляют сына в столицу и три дня перед тем и после того гуляют, наливают... Потом все стоят на перроне и кричат: «Пиши», потом поезд трогается уже, а они все стучат в окно: «Сра-зу! Эх, не слышит... Пи-ши! Слышишь? Сра-а-азу!» У нас не так.

Я вот часто встречаюсь с южанами, и мне бывает порой очень с ними тяжело. Одесса, Ростов — с трудом переношу эти города. На меня там, узнавая, лезут... Я устаю даже от того, что люди могут спокойно подойти, начать разговор: «Слушай, я тебя сразу узнал!» Вот этого я не могу, я от этого шалею.

— В Москве подобных «южан» много?

— Здесь все бывает...

— Ну, в метро люди московские лезут обниматься?

— Э-э-э... м-м-м... я не е-е-езжу в метро, это же мучительно. Меня узнают, когда я хожу пешком. А когда я хожу пешком, есть основное правило: пешком нельзя ходить в костюме. Меня чаще всего и не узнают, если я буду одет попроще, не в костюме... Тут ведь, понимаете, что действует: кажется, что вот он на экране в костюме, значит, в этом он и ест, и гуляет, и спит даже, а потом резко пробуждается, улыбается и говорит: «Добрый вечер!» Поэтому в костюме ходить по городу категорически нельзя.

А насчет обниманий... Ну, бывает, экскурсанты... Едут автобусом, останавливаются, выскакивают целиком и начинают выливать свои радости. В такой ситуации крайне неудобно работать, снимать какие-то уличные речи.

— А почему? Люди-поклонники на заднем фоне — это же оригинально, свежо даже для телевидения, мне кажется.

— Нет! Они мешают работать! Общение между людьми и общение в камеру — две совершенно разные вещи. Телевизор ведь делает человека маленьким, поэтому ты всячески должен обращать на себя внимание. Ты должен и говорить громко, ты должен и жестикулировать выразительно. Ты должен... ну, жить ты должен в этой камере, кураж должен быть, драйв. А люди вокруг бегают, рожицы в камеру показывают. Мешают, короче... И злит это порой.

— Кстати, вернемся к студенчеству. Веселым оно у вас в общаге было?

— Нормальным было. В студенческом общежитии я жил с болгарами, с натуральными, в общем-то, южанами. Я очень быстро с ними сошелся. В первый же день я — до того не пробовавший алкоголя вовсе — стал благодаря болгарам пить вино как положено: красное под мясо, белое под рыбу. Просто в меня вошло и в прямом, и в переносном смысле.

Вообще, болгары — это была огромная для меня школа. Ну хотя бы то, что благодаря им во второе же лето я отправился в Болгарию (до этого за рубежом я не был вообще), а потом каждое лето уже до четвертого курса ездил туда к своим друзьям. Сейчас, посещая Болгарию, с каждым разом я отношусь к ней все более трезво, все больше каких-то уж слишком явных недостатков вижу, понимаю, что это грязная страна, провинциальная... Но тогда для меня первая поездка туда была настоящим культурным шоком. Во-первых, сама страна для нас была... ну такой Италией того времени, где, по нашему представлению, все жили богато, все ели прямо на улице, пили разные вкусные алкогольные напитки... Но для меня эти поездки важны были в другом отношении. Сколько всего нового я там нашел! Для меня открылся значительнейший пласт мирового искусства, который не доходил до СССР. Я быстро выучил болгарский язык. В Болгарии впервые я посмотрел фильм Милоша Формана «Волосы», фильмы Эмира Кустурицы тоже мог там смотреть. Кустурица, как помню, после первого его просмотра в Болгарии произвел на меня просто убийственное впечатление своим драйвом.

— Это вы точно, мне у него особенно про кошек фильм нравится...

— ...Я всегда думал: на Балканах нет большого искусства, потому что, мол, захолустье, провинция... Из кинотеатра, как сейчас помню, я вышел тогда совершенно расплющенным... А потом, через две недели, прочитал про этот фильм в «Известиях». Там про него — одной строчкой. «Кинофестиваль в Канне. 1-е место. Фильм «Отец в командировке». Реж. Э. Кустурица». И все! Я был просто возмущен такой рецензией. Тогда-то именно, после ядовитого вкушения Запада, я стал как-то понимать, что я не очень советский человек. Да, студенчество... Счастливое время открытий...

— А после студенчества соответственно началась кропотливая работа будущей телезвезды по реальному завоеванию столиц...

— Нет, вы что, Саша! После студенчества я вернулся домой в Череповец!

— ?!

— А как же! Таковы были законы... 1982 год. Сейчас как-то глупо рассуждать — оставался бы я в Питере или нет после окончания университета. У меня не было других шансов просто. Меня никто в Питере на постоянно не прописывал. Прописан я был в Череповце, туда и возвращался. То есть... как бы отбрасывался назад!

Будь сейчас прежние законы, до сих пор бы жил в своем унылом северном городке. Я ведь до сих пор прописан в Череповце. Вот, сейчас покажу, все ведь живо, все документы...

Леонид достал паспорт и показал свою прописочную историю в нем.

— Вот, пожалуйста... До 1 июля 1982 года... на учебу, прописан в Ленинграде. А вот с 1 июля я снова прописан в родном Череповце.

Леонид немножко призакрыл глаза на секунду, сладко улыбнулся и с нежностью выдал:

— А вообще мне нравится Рим. Ри-и-им... У меня трепетное отношение к этому городу. Я туда езжу сейчас примерно раз в полтора года, чаще всего по работе — и не перестаю удивляться и восхищаться Римом. Я вообще обожаю Италию...

— Но Италия — самый настоящий юг... И люди там с не свойственным вам южным темпераментом.

— Нет, Италия — очень разношерстная страна. Там есть южные места. Там опять же есть совершенно холодный с точки зрения людских отношений город Милан. А Рим... ну, не знаю, это что-то среднее, оптимальная психологическая среда для моего обитания. Там все абсолютно гармонично в течение последних двух-трех тысяч лет. То есть там раньше была империя Диоклетиана, а сейчас есть «Империя Армани».

Античность плавно переходила в Средневековье, Средневековье в Возрождение, через барокко и рококо, через классицизм и модерн, через сталинизм Муссолини до какого-нибудь сегодняшнего Миссони. А потом все перешло вот в этот итальянский стул, на котором я сейчас сижу.

— У вас по всей редакции итальянские стулья или это вы себе только по спецзаказу оформили?

— Да нет... Просто любая уважающая себя редакция... Это же признано: вся красота итальянская. В мире вообще есть только один дизайн — итальянский, все остальное — хилый под него закос...

— Интересная позиция.

— Я много езжу последнее время... Но вы знаете, при этом я и сейчас в чем-то остаюсь провинциалом. И ничего в этом такого зазорного не вижу. У меня был такой опыт, да... если человек прожил в каком-то городе с перерывами 26 лет и не вынес оттуда ничего, — то это, наверное, просто пустой человек. А из Череповца между тем можно извлечь хороший урок.

— Например?

— Например! Череповец — как собственно и подобные ему индустриальные города, коих в нашей стране очень много, — в чем-то честный, и мне подсознательно это всегда... э-э-э... нравилось, что ли. Ну, вот он работает... и работает. И без понтов. Он не город-герой, не город-красавец. И никто из жителей и не хочет делать из него такого города. Он (город) такой. Они (жители) такие. И все как бы довольны.

Ко мне многие подходят, мною многие интересуются в том смысле, что вот, какой я необыкновенный, какая у меня необыкновенная работа, и это меня всегда... несколько смущает. Я с чисто череповецкой провинциальностью так не считаю, честное слово. Я сейчас занят вполне череповецкой работой, в том смысле, что я РАБОТАЮ, то есть занимаюсь самым настоящим ремесленничеством.

— Не-е, ну не гвозди же, выражаясь фигурально, забиваете вы на НТВ...

— Да те же самые гвозди. Запишешь большое количество комментариев на местах, каких-то отснятых вставок, мини-сюжетиков и прочего... А потом делаешь из всего этого серию, то есть вгоняешь эти куски в одну какую-то линию. Так и забиваю гвозди. В этом занятии нет какого-то там вдохнове-е-ения, какой-то поэзии в этом нет. Это ремесло! Мне это даже нравится, есть в этом что-то череповецкое — внутри это беспонтовая работа, нет в ней никаких понтов.

— Интересный вы человек, Леонид. Любите Рим — возвышенный, культурный, и с той же любовью относитесь к совершенно забытому индустриальному Череповцу...

— ...и при этом не могу точно сказать, к социуму какого города принадлежу. То есть... порой у меня складывается такое несколько, знаете, гнетущее ощущение своей лишности, оторванности от всех социальных групп. Это и в пространственном, и во временном, между прочим, тоже смысле. С одной стороны, я человек (как и большинство современных телеведущих) нового российского поколения, вылезший в люди благодаря новым российским устоям. А с другой стороны, если честно, никакой я не модный и не современный парень. Я во многом человек другой эпохи, во многом раннесовковый человек я. Вот, например, ко многим сейчас как бы обыкновенным вещам я привык буквально недавно. Тот же телефон. У нас в детстве не было телефона дома, да и не нужен он мне был в Череповце. Потом, когда я приехал в Ленинград, я тоже достаточно редко пользовался телефоном, тоже как-то без него обходился. А потом он появился у меня в своем кабинете. Я его поначалу побаивался, я не мог нормально — долго, на какие-то важные темы — по нему разговаривать, потому что больше отвлекался на сам аппарат. Для меня поначалу вообще разговор по телефону... ну... таким важным событием был! Вот... Так получилось, что до 25 лет я просто не был с ним знаком (по нынешним временам и нормам это, наверное, вообще выглядит на уровне фантастики)!

— Родителей, кстати, вы сейчас часто навещаете?

— Стараюсь. Они сейчас большую часть времени живут в деревне. Тоже одно из приятных мест в моей жизни. В деревне главное достоинство — это находящийся неподалеку лес. Я с детства обожаю ходить за грибами.

— Классно. В деревне еще курятник, земля и собственный огород, я знаю.

— Ну курятник мои родители уже не держат, а всякий раз, когда они предлагают мне покопать, я начинаю уговаривать их бросить заниматься огородом. Не соглашаются, говорят, что вот эта-то жизнь их. И сейчас они живут так, как им всегда хотелось бы жить. Я их звал в Москву — никогда не соглашались переезжать...

Леонид немного помолчал про себя, наверное, о чем-то трогательном подумал, а потом тихо заметил:

— Жизнь идет... — здесь Леонид произвел сентиментальный легкий вздох. А потом вдруг сказал: — Вот вспоминали детство с Буниным. Потом я так же открывал для себя Бродского... Набокова страшно полюбил, Солженицына... Эти четыре писателя для меня настоящие... Литературу я вообще... очень люблю!

Ну, было бы неким ханжеством перед всей страной говорить сейчас, что я несчастен. У меня есть семья, дети есть, просто любящие меня люди есть, стабильное социальное положение есть, любимая работа опять же есть — это такой нормальный набор для комплектования счастья...

— Но чего-то, я полагаю, вам в этом наборе не хватает...

— Поэт как-то сказал, что счастье — это только лишь покой и воля. Больше для него не нужно ни-че-го. А у меня нет ни того, ни другого. Какой покой! Вы видите, Саша, как я выгляжу без грима. Вот... Мешки под глазами, общая усталость на лице... Это потому, что я мало сплю, покоя не хватает. И воли собственной тоже не хватает, потому что порой мне кажется, что со всем этим мирским я слишком тесно связан — с телевидением, с работой... Я долго шел ко всему этому и слишком сильно привязался. Я не хочу бросать работу или делать еще каких-то решительных шагов для изменения своей жизни в сторону счастья. Этого, собственно, и не требуется, потому что воля и покой — качества внутренние. У меня мечта — их наконец обрести...

Саша ИВАНСКИЙ

В материале использованы фотографии: Михаила СОЛОВЬЯНОВА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...