К которой ходят очень важные персоны
МАША СЛОНИМ
Она родилась внучкой чистокровной англичанки и сталинского министра иностранных дел, чья семья жила в небезызвестном доме на набережной, а выросла в среде диссидентов. Ее двоюродный брат, Павел Литвинов, оказался одним из тех семи, что вышли на Красную площадь в 1968 году во время событий в Чехословакии. В 28 лет эмигрировав в никуда, Маша Слоним побродила какое-то время по Америке, но потом обнаружила себя в Лондоне замужем за английским лордом и журналисткой, работающей на радиостанции Би-би-си. Сейчас на подмосковной даче недалеко от Барвихи Маша Слоним продолжает вести образ жизни жены лорда, имея собственного жеребца, шесть собак, из которых три аборигенные афганские борзые, две дворняжки и один уникальный метис по имени Кекс, четырех кошек, павлинов в курятнике, двух попугайчиков-неразлучников, лягушек редких пород в аквариуме и морскую свинку в клетке. По моему, хочу это подчеркнуть, глубоко субъективному ощущению, круг общения Маши Слоним, состоящий из журналистской и политической элиты, раскладывается примерно в таком же соотношении
— Эмиграция была вынужденным шагом из-за вашего диссидентства?
— Скорее мама настояла на том, чтобы я уехала в Америку по линии «воссоединения семьи», потому что волновалась за меня. После событий в Чехословакии у меня что-то такое внутри произошло, что стало совсем противно жить, как все жили. Я подписывала разные письма протеста, перепечатывала диссидентскую литературу.
— А самой вам страшно не было?
— Такого страха, какой был у родителей, в нашем поколении не было. Конечно, садиться не хотелось, тем более у меня маленький сын был, но казалось, что вот именно тебя это не коснется. Я поехала в Америку вдвоем с сыном от первого брака, не очень-то думая, как я буду там жить и что делать. Какое-то время я слонялась по Нью-Йорку довольно неприкаянная, пока Иосиф Бродский не увидел всего этого. Он мне сказал: «Старуха, ты в маразме» — и отправил меня к своим друзьям в Мичиган в издательство «Ардис», где я и стала работать.
— А на Би-би-си как вы оказались?
— Когда я эмигрировала в Америку, по дороге я навестила бабушку, которая к тому времени уже вернулась в Англию, и она меня уговорила подать заявление на Би-би-си. Она, конечно, хотела, чтобы мы жили в Англии, а единственный способ был там оказаться — это получить работу. Я сдала экзамен, написала какое-то эссе и спокойно уехала в Америку. А девять месяцев спустя мне вдруг прислали приглашение подписывать контракт. К тому времени я была очень довольна своей жизнью в студенческом городке в Мичигане и работой в издательстве «Ардис». За восемь-девять месяцев я там наверстала то, чего была лишена в России, — нормальной студенческой жизни. Так что в Англию я ехала без особой радости. Надо было быть поближе к бабушке, она к тому времени была уже старенькая.
— Вы чувствовали в себе английские корни?
— Я считаю, что я прожила две с половиной жизни. Не знаю, сколько мне отведено жизней, но вот две с половиной я прожила. Одна из них была до 28 лет в России, хотя чисто российской она тоже не была, потому что бабушка забрала нас с сестрой в деревню и воспитывала там в традиционно английском пуританском духе. Она, будучи англичанкой, вышла замуж за моего деда — он тогда был в Англии в эмиграции — и приехала с ним на родину социализма. Она разговаривала с нами только по-английски, обливала водой — закаливала, не давала сладкого. Но при этом жизнь была за городом довольно вольная, и всегда рядом было много животных. Может, отсюда моя постоянная тяга жить за городом.
— Ваша вторая жизнь — это английский период. Трудно было привыкнуть?
— Хотя я научилась работать в «Ардисе», но Би-би-си по сравнению с той работой оказалась просто потогонной фабрикой. Радиостанция работает круглыми сутками, график скользящий: смена дневная, вечерняя, ночная. Надо было учиться быстро переводить, быстро писать, эфир требует выхода секунда в секунду. Особо не поволынишь. С сыном было трудно — он оставался один. Его отец в то время жил в Америке, сын мотался между двумя странами. Приезжал из Америки с американским акцентом в Англию и с английским в Америку.
— Какую из стран в итоге он выбрал?
— Сейчас живет в Англии, у меня там двое внуков. Мальчика зовут Миша.
— Сын по-русски не забыл?
— Он хорошо разговаривает, но смешно пишет. Если он не знает какого-то слова, он не думает, как его перевести, а приставляет к английскому слову русский суффикс или префикс.
— Ваша английская жизнь выстраивалась, как у многих эмигрантов, по российскому шаблону?
— Во мне боролись английская и российская действительность. Когда я выбирала квартиру в Лондоне, я выбрала именно ту, что была ужасно похожа на советскую коммуналку. Там был длинный коридор и пять комнат. Коммуналкой в итоге она и стала: в одной комнате жила я, в другой жил Зиник, в третьей жила моя подруга англичанка и в четвертой жил Владимир Буковский, которого как раз тогда выпустили из тюрьмы. При этом постоянно какие-то гости приезжали из Москвы.
— Бывали какие-нибудь специфические российские казусы?
— Англия славится своими старыми законами, которые не меняются. Один из них — это то, что спиртное, даже вино и пиво, продается только до одиннадцати вечера. И мы как-то с этим смирились и так жили. Приехал Буковский, мы сидели выпивали, и, как это бывает, к двенадцати все закончилось. Он говорит: «Ладно, поехали». Я пытаюсь объяснить: «Володя, это не Москва — здесь некуда ехать». Он говорит: «Пойдем ловить такси». Поймали такси, и таксист привез нас в магазинчик, где выходцы из Вест-Индии торговали всем из-под полы. Так с его приездом мы стали путешествовать по ночам. А потом я купила свое такси — моей первой машиной было подержанное лондонское такси, — и мы стали разъезжать уже на собственном такси. Кого я в нем только не возила! У меня в этом такси даже какой-то русский виолончелист репетировал по дороге на концерт, потому что там много места и акустика хорошая. Потом, когда это такси развалилось, я уже была замужем за Робином, и он купил мне новое такси. Я настояла на том, что моя машина все равно должна оставаться такси.
— Компания собиралась больше русская, англичан было немного?
— Англичане были, но в основном те, которые имели отношение к России, к славистике. Робин, мой второй муж, был, пожалуй, первым англичанином, до этого никак не причастным к России.
— Как в вашей жизни появился муж-лорд?
— С ним меня познакомил Зиник. Я тогда жила в том районе, где моя бабушка познакомилась с моим дедушкой, прямо рядом с загсом, где они расписались. Любопытно, что там же я познакомилась с Робином. Раньше я видела Робина на улице в нашем районе и не могла поверить, что такие люди бывают — такой красоты и эксцентризма, он был чем-то похож на русского разночинца. И вдруг Зиник приводит его ко мне. А Робин в тот момент читал «Войну и мир», а потому был очень воодушевлен знакомством с русскими. Он вообще по природе романтик. В то время он был женат на аргентинке, которая до свадьбы с ним танцевала в парижском стриптизе.
— Это уже напоминает мексиканский сериал...
— Абсолютно. Это была классическая аргентинская танцовщица из мыльных опер — страстная, ревнивая, вспыльчивая. Потом мы очень полюбили друг друга, и я даже у нее жила в Париже.
— Лорд, как я понимаю, был не очень типичный?
— Он отказался жить жизнью, к которой его обязывало его происхождение. Его родные пытались сформировать его жизнь такой, какой она должна была быть, отдали его в военную академию, но он каким-то хитрым способом после этой академии прослужил в армии недолго, несмотря на то что подписал контракт на двадцать пять лет. Его надоумили написать заявление, что он хочет служить своей королеве в палате лордов, поскольку он по рождению — член палаты лордов. Из армии его отпустили, но на службу к королеве он так и не пошел, а вместо этого уехал в Париж, откуда и привез жену-аргентинку.
Короче, мы встретились, Робин влюбился и в один прекрасный день появился у меня на пороге с пишущей машинкой и чемоданом. Стал жить с нами в нашей «вороньей слободке» и как-то постепенно, не нарочно, но вытеснил всех, кроме Зиника. С его появлением в доме изменилась атмосфера. Он развелся со своей аргентинкой, мы поженились. Потом выяснилось, что ни он, ни я не любим жизнь в городе, и мы уехали жить к нему в поместье. А в то время он свой дом большой отдал маме, поэтому нам пришлось поселиться в пустующем егерском доме, совершенно неблагоустроенном, где было холодно и туалет на улице. Потом его дядя вычитал где-то статистику, что в тот момент два процента домов в Англии имели туалет на улице.
— Словом, жизнь с лордом была лишена роскоши со слугами и лакеями?
— Позже нам построили огромный дом, который мы называли сараем, и там уже было много места, чтобы мы могли вволю держать в доме свой зоопарк. Когда я появилась, на соседних фермах упорно ходили слухи, что Робин женился на русской принцессе, я пыталась их разубедить, но безуспешно. Мы прожили двенадцать лет, но отношения стали портиться еще до того, как Робин умер. Как раз в России наступали времена перемен, я все чаще стала уезжать в Москву, а когда муж умер, переехала совсем.
— И здесь выстроили тот же загородный образ жизни с многочисленными животными, а работать на Би-би-си продолжали?
— Некоторое время — да, а потом после работы на Би-би-си в Москве я перешла в «Интерньюс» и стала делать программу «Четвертая власть».
— Как возникла идея вашего домашнего салона, где журналисты встречаются с политиками?
— Пока я в России работала, начиная с 1989 года, образовалась близкая по духу компания журналистов. Мы встречались на съездах, а потом, когда Верховный Совет разогнали, мы образовали такой смешной Клуб любителей съезда и стали собираться в моей тогдашней квартире на улице Немировича-Данченко. Компания образовалась из нового поколения журналистов, которые выросли в 90-е годы. Леша Венедиктов, Сережа Корзун, Лена Тригубова — всего человек двадцать — двадцать пять. Политиков мы к себе приглашали просто для того, чтобы в неформальной обстановке понять, что происходит у них в головах. Выпивали, даже на крышу вылезали. Потом это переродилось в более формальное объединение. Мы подписали хартию — свод журналистских принципов. Надо было сформулировать принципы журналистской работы, потому что они существуют во всех странах мира. Очень благородный документ получился. Леша Венедиктов, принимая на работу на «Эхо Москвы» новых журналистов, обязательно дает им его прочитать и подписать. Он есть в Интернете, его все могут увидеть. Хартия, как клуб, сохранилась в своем первоначальном виде. Сначала мы встречались раз в неделю по пятницам у меня в квартире или на даче. Довольно много политиков у нас перебывало: Ястржембский, Немцов, Лившиц, Чубайс, Кох, Ходорковский, Дубинин. У нас существует договоренность, что мы их не цитируем.
— Кто-нибудь из них прижился в вашей компании?
— А мы их не приручали. Зачем им приживаться? Со всеми хорошие отношения, и все. Ясно, что мы не их компания, а они — не наша. Нам нужно понять настроение в Кремле, настроение этого определенного политика, какие-то тенденции. Им хочется прощупать нас. Но поскольку мы умнее их, то, по-моему, мы узнавали больше от них, чем они от нас.
— Явлинский был?
— Явлинского не было, но про Явлинского нам и так все понятно. Нам интереснее люди, которые у власти, чтобы понять, что там происходит. Пару раз был Березовский, была Таня Дьяченко. Звали дедушку, Бориса Николаевича, но он как-то не доехал. Зато Таня привезла мне шикарный букет цветов.
— Самые первые лица были?
— Не было премьер-министров и президентов, ни первого, ни второго — то есть тех лиц, для которых не подходит моя квартира на Тверской, поскольку здесь всего одна узкая лестница, и это не позволяет обеспечить должную охрану. Черномырдин собирался приехать, но ему места не хватило. Поначалу люди приходили с президентской охраной. Они каждый угол обнюхивали, а потом уже все поняли, что в этой квартире мин нет, и ждали обычно на лестничной клетке. С Примаковым или с Путиным это невозможно из соображений безопасности.
Потом встречи стали реже, особенно последний год. Между собой мы встречаемся, а политики давно не приходили. Хотели Гусинского пригласить, а его как раз арестовывали... Последний раз у нас был Волошин, и это было полгода назад.
— Он такой же в жизни, каким кажется с телеэкрана?
— У них такая работа.
— Они высказывали вам какие-то обиды, претензии к журналистам?
— Конечно, бывало. В очень мягкой форме. Мы тоже им претензии высказывали, от нас они их слышали гораздо больше.
— Вы им говорите в лицо все то, что все мы говорим между собой, — что-то вроде: неужели у вас не хватает извилин, чтобы понять такие-то и такие-то элементарные вещи?
— Да, только не так резко. Более вежливо.
— Вы приглашаете каждый раз одного политика или нескольких?
— Обычно одного и всем скопом на него наваливаемся, беднягу. Вначале напряженный такой сидит, потом ничего — расслабляется. Атмосфера, в общем, доброжелательная, и потом никто не может нас упрекнуть, что мы хоть раз нарушили этот принцип нецитирования. Никто ничего не писал о том, что говорилось на этих встречах.
— Принцип неразглашения оставляет вам право рассказывать о собственных впечатлениях от непосредственного общения с власть имущими?
— Я сейчас пишу сценарий для документального фильма о том, что случилось с журналистами за последние десять лет. За основу я беру все-таки историю хартии. У нас собрался цвет газетной журналистики. Очень многое из того, что происходило с журналистами, прошло через нашу хартию. И 91-й год, и 93-й, и информационные войны, и предвыборные кампании. Передо мной, конечно, встает вопрос, что я могу рассказывать, а что нет. Я стараюсь не рассказывать о каких-то личных наблюдениях про тех же ньюсмейкеров. Они нам доверяются, лучше этого не делать. Любой журналист должен прибегать к самоцензуре. Она у меня была, когда я работала на Би-би-си, она есть и здесь.
— В ходе работы вам часто приходится себе говорить, что и они «тоже люди»?
— Конечно, они люди. Все люди. Когда я работала над фильмом «Вторая русская революция», передо мной открылись все двери — к членам ЦК, политбюро, к людям, которых я знала по портретам. Егора Лигачева, к примеру. Необходимо увидеть в нем человека, иначе ты не сделаешь хорошего интервью. Надо дать ему возможность сказать, что он хочет сказать, а ему есть что сказать. Каждому есть что сказать. У каждого есть своя версия того или другого события. И вдруг я поняла, что не монстры они. Это люди, которых мне интересно слушать. Что даже я им сочувствую в каком-то смысле. Хотя понятно, что в другой ситуации я с Лигачевым на одном поле не села бы.
— Это не может сказаться на том, что потом вы их пожалеете и в своей работе что-то смягчите?
— Сочувствие не предполагает жалости. Жалеть нельзя ни в коем случае. В этом смысле журналист не должен приближаться к ним на расстояние вытянутой руки. Но в тот момент, когда ты с ним общаешься, ты должен его понять, увидеть и услышать. А так многих журналистов сгубила близость к власти. Им, наверно, в какой-то момент показалось, что власть своя, близкая и родная. Мы не можем быть в одной компании по большому счету — журналисты и политики. Один вечер, и все. Мы другие, у нас разные профессии.
— Потом, когда вы видите, что творит тот или иной политик, что преобладает — экранный, электрический образ или человеческий?
— Зависит от ситуации. Реагируешь, конечно, злишься. Когда политик выступает в собственной функции вице-премьера, премьера, лидера партии, ты его начинаешь судить как политика и не думаешь о том, что у него дома дети и даже любимая собака.
— Многие говорят, что политики не воспринимают юмор в свой адрес.
— Большинство из них — нет. Они как-то теряют чувство реальности, попадая во власть. Если они относятся к себе очень серьезно, откуда у них возьмется чувство юмора в отношении самих себя?
Марина РОЗАНОВА
В материале использованы фотографии: Юрия ФЕКЛИСТОВА