КОМАРИК

КОМАРИК

Фото 1

Баринов, 1970 г. р., был человек сентиментальный. В некотором смысле Честертон прав, полагая, что сентиментальность — обратная сторона цинизма, поскольку и то и другое предполагает заострение внимания на самых мучительных вещах. Вспомним немецких офицеров, горстями вешающих партизан и жалеющих собачек, или Людмилу Петрушевскую, занятую в нашей литературе примерно тем же самым. И тем не менее Баринов не мог и не хотел ничего с собою делать — его до слез умиляли вещи, на которые другой не обратил бы внимания. Он любил старые советские мультфильмы, жалел беспризорных детей (хотя и отдавал себе отчет в том, что любой из них без колебаний прирезал бы его, случись такая необходимость), а одно воспоминание было для него святее прочих. То была первая вспышка сентиментальности, определившая весь его характер: пяти лет от роду Баринов горько и безутешно проплакал три часа над стихотворной сказкой о бедном комарике, которую ему как-то на ночь прочла мать.

Сказка эта была, как понял бы всякий беспристрастный человек, обычная советская халтура, хотя, возможно, и не без искры Божьей — просто в случае с Бариновым она упала на идеально подготовленную почву. Баринов был типичный маменькин сынок, весь мир, кроме родного дома, представлялся ему ужасной безводной пустыней, полной враждебных чужеродных вещей. Если мать на пять минут оставляла его на улице, а сама заходила в магазин (тогда детей воровали реже, и никому не приходило в голову тащить ребенка в духоту и давку), он застывал у витрины и смотрел на нее в тупом отчаянии. Его пугало все чужое. С годами, разумеется, это прошло, Баринов благополучно загрубел и приноровился к общению с чуждым миром — хотя в каких-то тайных глубинах души, вероятно, не перестал его ненавидеть. Но сказка о комарике продолжала оставаться для него одним из святых воспоминаний детства.

Дело там, собственно, было в том, что один глупый комарик захотел поискать счастья в чужих краях. Вероятно, там люди были жирнее или кровь не такая проспиртованная — причин комариковой измены автор не уточнял. Ну и вот, он не послушался своей мамы-комарихи (изображенной тут же в передничке и чепце) и полетел куда подальше. Разумеется, о кровопийстве в книге не было ни слова: предполагалось, вероятно, что комарик питается травкой. Сказка читалась на даче, где комариков было больше, чем нужно, и на розовом июльском закате отлично были видны их веретенообразные рои, где отдельные особи подпрыгивали и опускались, как дергунчики на веревочках. Вот, значит, комарик вылетел из родного сада, где столько было прекрасных цветочков (на картинке изображался какой-то гибрид петунии с анютиными глазками), полетел в страшный черный лес, не нашел там никакой пищи, а только испугался. Летит дальше, видит болото. У-у-у, какой ужас! В болоте сверкают чьи-то страшные желтые глаза (чьи бы они были? Во всяком случае, Баринов легко мог себе представить этот темный лес, почти вплотную подступавший к их жалкому и сырому шестисоточному участку: в лесу, полагал он, живет Баба-яга и много прочей нечисти, гораздо более страшной, чем могли бы измыслить древние славяне). Комарик жалобно пищит, но мама далеко, и некому спасти его из ужасного переплета. На большом мясистом листе посреди болотца сидит наглая жирная жаба и манит комарика: иди, мол, сюда. Но ополоумевший кровосос, уже спускаясь к единственному существу, которое отнеслось к нему по-человечески, вдруг видит в пасти этого существа страшный, стремительный липкий язык — и успевает взлететь за секунду до того, как этот язык его подцепит. Со скоростью пикирующего бомбардировщика комарик несется вон из темного леса, натыкаясь на стволы, чуть не увязнув в паутине (паук на картинке был еще ужаснее, чем жаба, но автор щадил читателя, милосердно опуская его описание), наконец на рассвете комарик без памяти падал в высокую траву, где его и находил дружественный кузнечик. Это была не злобная саранча, вредительница полей, нет, то был обычный веселый кузнечик, который брал изможденного паразита на спинку и благополучно допрыгивал с ним до садика, где его уже ждала несчастная мама-комариха, совершенно обезумевшая от волнения. Баринов с ужасом представлял, что случилось бы с матерью, если бы он вдруг пропал на целую ночь: вернись он после такого странствия по лесу и болоту, она сначала обрыдалась бы от счастья, а потом оторвала бы ему голову. Кузнечику все были ужасно рады, напоили его цветочным нектаром и накормили медом (который, вероятно, в этом сказочном мире добывали именно комары), а потом жуки и пчелы стали водить хоровод, уверяя комарика, что хорошо бывает только на родине, а вне родины счастья найти невозможно. Этим апофеозом любви сказка заканчивалась, но Баринов все равно рыдал, потому что уж очень ужасны были сетования комарика в густой траве, когда он совсем было отчаялся снова увидеть комариху и садик с анютиными петуниями. На последней картинке комарик сидел на ладони у доброй девочки, которая с энтомологическим любопытством близоруко рассматривала странное существо. Тут бы комарику и кранты, но сказка, по счастью, кончалась.

Лет до семи Баринов не бил на себе комаров, чем, вероятно, еще усилил собственную худосочность. Впрочем, он и сосисок старался не есть, прочитав в такой же тоненькой детской книжке итальянскую народную сказку про синьору Сосиску и ее сосисенышей. Ужасны были эти советские сказки с их слюнтяйством и слезливостью, особенно заметной на фоне тотального школьного зверства, драк в магазинах, полного равнодушия к человеку, всю жизнь делящему между бессмысленной работой и очередью за всем — за сосиской, за хлебом, за справкой в жэке, — но именно детская литература времен конца империи отличалась такой невыносимой печалью, пришедшей откуда-то из Чарской. Мультфильмы и книжки по мотивам мультфильмов, сказки, стишки — все было населено гостеприимными грибами, домовитыми мышами, жадными, но перевоспитуемыми хомяками (как будто возможно было биологическое чудо, вследствие которого хомяк стал бы способен вместо народного зерна питаться лебедою), и все эти прекрасные существа ужасно любили свою Родину. Баринов мучительно жалел одноклассников, чьи родители уезжали за границу — не насовсем даже, а на год, поработать. Он не понимал, как можно покинуть все это, такое родное. И хотя с годами и сам он начал помаленечку разъезжать, поступил на журфак, на первом курсе попал в первую командировку, чувство дома было у него до того остро, что сама мысль, например, об армии отравляла его сны. Тем не менее в армию пойти пришлось — студентов гребли с восемьдесят четвертого аж по девяностый, — и по ночам Баринов иногда давил в себе слезы, вспоминая сказку о бедном комарике. Это был ужас. Одно было утешение — что комарик вернулся.

К тридцати годам Баринов был худо-бедно состоявшимся, прочно укорененным в своем издании журналистом. Он вел еженедельный реестрик исчезнувших вещей и понятий (три рубля, газировка с сиропом, полуфабрикат «мускул гребешка»), делал интервью со звездами шестидесятых и раз в месяц публиковал очерк в серии «Вчерашний герой». В галерею его попадали шахтеры-ударники, токари, жертвовавшие премии в Фонд мира, перестройщики, затевавшие первые демонстрации... Судьбы всех этих персонажей были, в общем, достаточно стереотипны: герои труда доживали в полунищете и роптали на новую власть, перестройщики сошли с ума и до сих пор собирали какие-то подписи, выставляли пикеты, ксерили самодельные газеты, а герои, спасшие кого-либо откуда-то, дружно ненавидели спасенных. Это Баринова удивляло больше всего. Спасенные либо оказывались неблагодарны, либо, напротив, так доставали спасителя своими благодарностями, что тот уж и не знал, куда деваться. «Не всегда тащи из воды то, что в ней плавает», — философически заметил Баринову один пловец, выудивший из замерзающего пруда пятнадцатилетнюю девочку: девочка прославилась, а когда о ней стали забывать, решила о себе напомнить, сказав, что пловец в воде ее тискал. Время было еще советское, и спаситель вылетел из олимпийской сборной, безнадежно перейдя в резерв. Он мстительно отслеживал судьбу спасенной, узнал, что она поломала жизнь трем мужьям, и с наслаждением приговаривал: «А не спас бы, так и жили бы мужики себе нормально...»

И вот однажды, разбирая на дачном чердаке детские свои книжки, Баринов наткнулся на сказку о комарике и перечитал ее. Помнил он оттуда главным образом картинки да несколько строчек, но строчки эти были хороши — какая-то подлинная, надрывная печаль сквозила в них сквозь слюнтяйство в начале и непременную бодрость в конце. Баринову стало грустно. Он решил непременно разыскать автора, подарившего ему столько важных мыслей и заставившего пролить столько умиленных слез. В уме его уже готов был материал о советской детской литературе, которая одна своим существованием оправдывала чудовищность пропаганды, насилия, лжи — ибо стала единственным оазисом добра в империи зла, возможным, однако, только в этой империи, ибо без пустынь не бывает и оазисов. Все это так стройно у него получилось, и он так хорошо насобачился писать подобные вещи, что дело оставалось за малым — найти Анну Волынскую, сочинившую «Сказку про комарика» еще до бариновского рождения.

На бариновское счастье, она была жива, хотя в Союзе писателей, куда он позвонил, про такого писателя давно ничего не слышали. Волынской было под восемьдесят, и жила она на московской окраине — где-то на Сходненской, в пятиэтажной хрущобе. Баринов долго дозванивался, никто не подходил, наконец в трубке раздался дребезжащий старческий голос:

— Вас слушают...

— Здравствуйте, — громко затараторил Баринов, — вас беспокоят из еженедельника «Семейный круг»...

— Говорите, пожалуйста, громче, я не слышу...

— «Семейный круг»! — заорал Баринов. — Я хотел бы написать о вас очерк! Я вырос на ваших книжках!

— А, да, да... А что за очерк, почему очерк? Маша, сделай потише!

Баринов только теперь, когда звуковой фон исчез, понял, что старуха смотрит новости первого канала. Он, как мог, объяснил, что всю жизнь мечтает сказать старухе спасибо за ее прекрасную книжку, что пишет о деятелях культуры, что журнал у них тоже очень культурный, не глянцевым чета, и что вообще он не отнимет у старухи больше сорока минут... Уговорить ее было делом чести: он не только хотел написать приличный очерк, но и не знал, чем заткнуть дыру в номере, — время подходило, героев следовало находить ежемесячно.

— Хорошо, я встречусь с вами, — после долгого молчания прошамкала создательница «Комарика». Баринов почти воочию увидел, как у нее трясется голова. — Я встречусь с вами, хотя обычно с журналистами не встречаюсь. Да. Я считаю, что современная пресса только развращает читателя, и не хочу, чтобы она полоскала мое имя, мое чистое имя... (Баринов, читавший очень много, вообще не встречал упоминаний имени автора в прессе последних лет, так что, говоря, что она не встречается с журналистами, старуха почитай что и не врала.) Но учтите, у меня дома не прибрано, у меня уже полгода жэк не может починить канализацию, я и туда писала, и сюда писала, и по инстанциям ходила — все тщетно. Там работает такая Людмила Гавриловна, так вот эта Людмила Гавриловна сказала мне, что я не имею права на внеочередное обслуживание, и вот я вынуждена нести детям радость, не имея даже слива в туалете... (Баринов закусил губу, не зная, смеяться ему или плакать.) И потому я не хотела бы, конечно, принимать вас лично, тем более что я вас не знаю. Да. Может быть, вы пришлете ваши вопросы по почте? Я выберу время и отвечу...

Баринов пылко объяснил, что для интервью ему нужно личное общение и что время не терпит.

В назначенное время, ради приличия сменив традиционный свитер на новый пиджак, Баринов с букетом из трех, но зато длинных роз стоял на лестничной площадке. Ему долго не открывали, поглядывали в глазок, потом защелкали какими-то бесчисленными замками, наконец дверь приотворилась, насколько позволяла цепочка.

— Будьте любезны ваше удостоверение, — сказала старуха. Баринов не мог ее толком рассмотреть — видел только склоненную над его ксивой голову с седым пучком. — Оно у вас просрочено, — с неудовольствием заметила создательница «Комарика».

— Я завтра продлю, — виновато пообещал он. Старуха оглядела его с явным неудовольствием, но наконец впустила.

Жилище доброй сказочницы являло собою пример старательно поддерживаемого запустения — запустения, которое достигается только непрерывной, неутомимой суетой. Баринову не привыкать было к таким зрелищам: все лежало не на своих местах, но полусумасшедший обитатель, одержимый жаждой деятельности, все перекладывал и перекладывал вещи, засовывая их еще дальше, теряя, переворачивая в поисках пласты вещей, когда-то аккуратно уложенных еще в здоровом состоянии и теперь тихо истлевающих, но в процессе переворашивания тление ускорялось, и в результате вся квартира все больше напоминала беспорядочно слепленное из обносков гнездо. Деятельные люди, оказавшись вне привычной деятельности, всегда превращают свое жилище именно в такой ад.

— Пройдемте в мой кабинет, — сказала старуха, положив бариновские розы на гардероб в прихожей и не сказавши ни слова благодарности. В кухне копошилась женщина помоложе: — Это Маша, моя помощница, — бегло представила сказочница, видимо, желая показаться хоть немного барыней.

— Чем же обязана? — проговорила она, садясь в кресло и указывая Баринову на зыбкий стул. Баринов с тоской рассказал о рубрике «Вчерашний герой», но был прерван уже на полуслове.

— Почему «Вчерашний герой»? Вы мне этого не сказали, я отказалась бы беседовать с вами. Я не считаю себя вчерашним героем. Дети по-прежнему любят мои сказки, я получаю сотни писем, недавно в Словакии перевели мою повесть «Шалун Петрусь», это мой пересказ славянских сказок... Я, напротив, считаю себя завтрашним героем. Я верю, что скоро увижу времена, когда воскреснет все то прекрасное, что было в нашей литературе, а весь этот хлам, вся эта пена, это уродство... эти безобразные телепередачи, эти компьютеры... — Старуха сделала красноречивый жест, показывая, как именно все эти компьютеры провалятся в тартарары.

— Если вы действительно хотите написать обо мне, вы измените рубрику, — властно сказала старуха, и Баринов кивнул, понимая, что спорить с чужим безумием еще глупее, чем выполнять его поручения.

Далее он задавал традиционные вопросы, получая более или менее предсказуемые, но страшно медлительные и пространные ответы. Старуха начала писать в эвакуации, в Казахстане. Муж ее был на фронте («Полковник», — важно подчеркнула она), а она с маленькой дочерью — одна в чужих местах.

— Но братская дружба казахского народа, — проговорила она с важностью, — не давала нам чувствовать себя одинокими.

Внезапно в уборной что-то гулко рухнуло, и басовитый женский голос сказал: «Ну е-мое!»

— Это Маша пытается починить слив, — брюзгливо сказала старуха. — Вы видите теперь, молодой человек, в каких условиях живет поэт, прозаик, автор пятидесяти книг, на чьих сказках воспитаны поколения советских детей? Вы видите теперь, что сделала с нами вся эта новая жизнь, все эти книги про Конана-варвара? Вы можете сравнить это с книгами вашего детства?

— Да, да, конечно, — зачастил Баринов, — я как раз хотел бы узнать, как появился «Комарик»... Знаете, я плакал над ним...

— История создания «Сказки про комарика», — вновь, как по писаному, начала старуха, — чрезвычайно поучительна, хотя и довольно обычна для советского поэта, настоящего, конечно, имею я в виду... Кстати, почему вы ничего не записываете?

— Вот диктофон, — с готовностью показал Баринов крошечную машинку, которую держал в вытянутой руке, чтобы ни одно слово не пропало.

— Никогда не пользуйтесь диктофоном, — назидательно сказала старуха. — Это барство. Пишите от руки. Я всегда пишу от руки. Глаз — барин, он скользит по строке и говорит: и это хорошо, и это хорошо... А рука — чернорабочий, она чувствует, что лишнее. Выключите вашу машинку, возьмите листок и пишите от руки. (Баринов диктофона не выключил, но листок достал.) А то вы будете потом записывать мои обмолвки, оговорки... издеваться над старостью... Пишите: история создания «Сказки про комарика» поучительна. Меня вызвали в ЦК ВЛКСМ, прислали машину, меня очень любезно приняла Жнецова Людмила Васильевна, прекрасная женщина, отвечавшая за работу с пионерией и более младшим возрастом, и сказала: «Анна Васильевна, не поможете ли вы объяснить самым маленьким, что человек может быть счастлив только на Родине? У нас, конечно, еще многого не хватает. У нас нет таких ярких игрушек, таких железных дорог, у наших кукол не всегда закрываются глаза, но только на Родине возможна счастливая и осмысленная жизнь на благо своего народа». Вы записали? Я настаиваю, чтобы эти слова непременно были отражены в вашем очерке... Я долго думала, ведь эта сказка отняла у меня более полугода напряженного труда (в сказке было строк шестьдесят, вспомнил Баринов). К заданиям Людмилы Васильевны я всегда подходила очень ответственно, ведь для детей надо писать лучше, чем для взрослых, с большей мерой проникновения в их психологию...

В уборной снова что-то обрушилось, и сказочница негодующе заерзала.

— И вот через три месяца, когда я уже отчаялась найти подходящее воплощение для этой важнейшей темы, мне на руку сел комарик. Я отмахнулась, но потом подумала: «Вот так и мы иногда отмахиваемся от главного, а ведь оно рядом с нами!» И в моем уме мгновенно выстроился весь план сказки: экспозиция, показ сада, в котором вырос комарик, его детство, его любовь к маме, его легкомысленное желание найти счастье на чужбине... И через три дня сказка была готова! Жнецова Людмила Васильевна тут же затребовала ее к себе, прислала шофера, изменила две строчки — я была очень благодарна за ее творческий подход...

— Какие же? — полюбопытствовал Баринов.

— Видите ли, — оживилась старуха, — у меня действительно была там некоторая близорукость. Там комарик говорит: «Полечу-ка я, мама моя, посмотреть на чужие края!» Но Людмила Васильевна справедливо заметила, что нашим гражданам не возбраняется смотреть на чужие края, что мы и сами крупный центр туризма... вспомнить хотя бы Золотое кольцо... И вообще, драма комарика вовсе не в том, что он хочет посмотреть мир, а в том, что у него вырабатывается паразитическое, потребительское отношение к жизни. И я заменила: «Полечу-ка в чужие края, где живут не такие, как я».

— Да-да, я помню, — кивнул Баринов.

— Мои стихи вообще легко запоминаются, — снисходительно кивнула старуха. — Как всякие настоящие стихи. И я часто получала подтверждения того, что сказка нашла своего читателя. Многие маленькие друзья писали мне из Америки, из Германии, куда их насильно вывозили родители, много писем было из Израиля — о том, как они там берегут эту книжку...

Баринов представил себе несчастных детей, которых только и связывала с Родиной книжка про комарика, и у него защипало в носу.

— Но комарик — не самый главный мой герой, и сказка эта — не лучшая моя сказка. Был и другой заказ: сотрудник того же отдела, Григорий Арамович Нерсесян, попросил меня написать о детях, которые чванились своей одаренностью, своей непохожестью на других. Знаете ведь, как бывало: чуть получше рисуешь или поешь — и уже оторвался от класса. А ведь то, что ты рисуешь или поешь, — не твоя заслуга, это заслуга коллектива, Родины, которая тебя воспитала. Вы, наверное, знаете: многие дети росли в интеллигентных, оторванных от жизни семьях, и там им внушали мысль о своей исключительности. Плоды всего этого мы пожинаем сейчас...

Баринов сам был из такой семьи, и за это его хорошо колотили в школе, но он промолчал.

— И вот, желая напомнить этим чванливым детям, что чванство несовместимо с характером пионера, я написала сказку про медвежонка, который не хотел вместе со всеми добывать мед, а только пел и танцевал...

С биологией у Волынской явно были нелады: она не предполагала, что комары по природе своей паразитарны — что у нас, что за рубежом, — и что медведь не добывает меда в отличие от пчел, но ворует его, как последний тунеядец, поэтому лучше бы уж он пел. Она подробно рассказала Баринову историю создания своих шедевров «Последняя двойка» и «Первая пятерка» — дилогии о перевоспитании хулигана (чувствовалось, однако, что хулиган ей как-то милее заносчивого отличника — его хоть можно было перевоспитать, а с отличником уже ничего не сделаешь). Поведала она также о книге своих рассказов «Журавлики» из жизни детей разных стран мира, причем во все эти страны ее аккуратно вывозили; при советской власти старуха вообще жила неплохо, только сбережения ее обесценились, а в антиквариат — по причине идейности — она денег не вкладывала. Наконец, рассказано было о книге «Дочь Розмари» — о самоотверженной борьбе французских детей с захватчиками во времена Сопротивления: для написания этой книги старуху аж на месяц пустили во Францию, где она, как ее комарик, чувствовала себя безнадежно чужой. Зато с какой нежностью вспоминала она о выступлении перед детьми БАМа и о поездках к хлопкоробам Киргизии!

Фото 2

— Я прекрасно устанавливаю контакт с детьми. Это происходит мгновенно! Дети всегда чувствуют, кто может научить их плохому, а кто несет добро. — О добре старуха говорила много и с нажимом, зато, когда речь заходила о коллегах, делалась неумолима. Один обскакал ее в очереди на квартиру, хотя в стихах его и близко не было пресловутого добра, другой вычеркнул из списка на орден, третья была нимфоманкой и устраивала дома такие оргии, что Баринов — охотно веривший всему ввиду разительности упоминаемых деталей — никак не мог понять, откуда у нее бралось время и силы душевные на сочинение книжек-раскладушек о пионерских парадах и школьных субботниках. «Скворечник сделали скворцу и вывесили в сад, и видно по его лицу — скворец ужасно рад!» Баринов в детстве немало посмеялся над этой лирикой, пытаясь вообразить счастливое лицо скворца. Узнал он и о том, что один из его любимых сочинителей до эмиграции вел в журнале «Пионер» раздел детских самодеятельных стихов — и, видимо, это они нагоняли на него тоску, которая заставила его в тридцать лет вдруг стать крупным русским прозаиком, выехавшим сначала в Израиль, а потом в Бонн. Из старухиных рассказов вырастал столь мрачный образ этого автора, что Баринов содрогнулся. Детская литература напоминала гигантский вертеп разврата, делалась людьми, которых нельзя было пускать на порог, и один Чуковский выдерживал старухину критику.

— Хотя, если вы знаете, он тоже был с душком, — доверительно добавила она. — Все эти гости у него на даче... ну, вы знаете. А дочь вообще мегера.

После этого старуха никак не менее часа сетовала на развал во всех сферах, на мизерную пенсию, на крах бюро пропаганды, которое ее раньше посылало выступать перед детьми, а теперь она бесплатно читает стихи только в детской библиотеке напротив дома.

— А гнать эту халтуру про терминаторов и черепашек из канализации я не могу! — с силой воскликнула старуха. В заключение беседы она показала Баринову огромную папку, куда была подшита ее переписка с жэком по поводу слива. Переписка, состоящая из многостраничных жалоб с перечислением заслуг и кратких машинописных отписок, была толщиной с три пальца: старуха жаловалась на жэк в суды, в редакции и даже на телевидение, но по-прежнему была вынуждена пользоваться для слива ведром. Видимо, слив наряду с юными хлеборобами занимал в ее сознании доминирующие позиции: ни о чем другом она не говорила с таким жаром, только еще, пожалуй, о черепашках из канализации, но и они косвенно относились к сливу.

Просидев у Волынской три часа, Баринов с тоской и головной болью поднялся уходить. Старуха его не удерживала, только спросила напоследок:

— Когда вы планируете опубликовать ваш очерк?

— Через неделю...

— Думаю, фактажа я вам дала больше чем достаточно. Продиктуйте мне сейчас ваш телефон.

Баринов дал рабочий.

— Это рабочий или домашний? Нет, мне нужен домашний. На работе вы сегодня есть, а завтра нет, а мне может оказаться необходимо внести правку... Я работаю круглые сутки, я могу позвонить вам и в нерабочее время.

Баринов ушел, в душе молясь о том, чтобы не дожить до восьмидесяти лет. Дома он стремительно и вдохновенно, со множеством цитат, наваял очерк о добром, забытом детском поэте, который тридцать лет нес детям радость, учил их милосердию и состраданию (в очерке присутствовали и детские, и армейские, и школьные воспоминания Баринова). За окном золотился насквозь просвеченный ясень, напоминая Баринову возвращение из школы в сентябре мимо клумбы с разлохматившимися лиловыми от холода астрами, — и вся тоска и радость детства легко переливались в то, что он сочинял. Очерк немедленно поставили в номер, а ночью ему позвонила старуха.

— Вы не спите? — поинтересовалась она. — Я вспомнила одну важную деталь: мы были у хлопкоробов Киргизии не в июле, а в августе семьдесят пятого года. Это очень важно. Я не хочу давать молодежи урок неточности.

Никакой Киргизии Баринов вообще не упомянул, а потому с легкостью согласился на правку. Утром он с курьером отправил старухе текст очерка, и ночью она позвонила опять.

— Я еще не прочла ваш очерк, но у меня к вам дело. Я просила бы вас все-таки сходить в наш жэк. Я надеюсь, вы уже продлили ваше удостоверение? Тогда вы могли бы с ним зайти к этой отвратительной особе и повлиять в том смысле, чтобы побыстрее пришел сантехник. Я знаю, что надо дать им взятку, но по принципиальным соображениям не хочу давать эту взятку.

На следующий день у Баринова было много чего запланировано, но по неискоренимой и дурацкой сентиментальности он решил, что хвалить и жалеть старуху в очерке, отказывая ей при этом в реальной помощи, было бы лицемерно. Он поперся в жэк, тоже расположенный у черта на рогах, близ старухина дома, и просидел там полдня в очереди, состоявшей из стариков. Старики говорили исключительно о своих болезнях и бессердечии участкового врача. Жэк напоминал все советские учреждения семидесятых годов, в нем бесконечно пили чай, стариков тут отфутболивали привычно и беззлобно, а на Баринова посмотрели снисходительно, как на дитя.

— А, — сказала толстая, с соломенными волосами тетка в синей юбке, трещащей на ее бодрых бедрах, и мохеровой кофте, каких давно не носят нигде, кроме жэков. Тетка была вылитая завроно. — От Волынской! Суровая бабка, всех нас уже достала. Что, она теперь и вам написала?

— Да нет, это я о ней написал... Она же вроде как поэт...

— Да знаю, знаю, какой она поэт. Лютики-цветочки. Несет детям добро, а родную внучку жить к себе не пускает. Девке восемнадцать лет, ей замуж пора, у этой квартира трехкомнатная, а у родителей однокомнатная. Так она ее к себе на порог не пустила — говорит, что та ее отравит. Письма к нам тоже писала, чтоб мы оградили ее. Писательница. Она везде пишет и про вас напишет. Мы ей три раза сантехника присылали. Она не хочет бачок новый покупать, а мы ей не обязаны платить за бачок. Где я ей возьму новый бачок, я сама себе бачок покупала, когда у меня сломался... — Тетка говорила лениво, беззлобно, словно лузгала семечки, и ясно было, что для нее Волынская ничуть не опасна. Она не боялась ее переписки и жалоб и плевать хотела на обращения в редакцию. На Баринова ей тоже было плевать. Она с комфортом и вкусом работала в своем жэке, пила чай, рассказывала байки и в ус не дула. Баринов послушал про старуху, понял безнадежность любых попыток исцелить ее от безумия, в котором ей казалось, что весь мир против нее, и с тоской ушел.

Очерк вышел, Баринова похвалили на редколлегии, а через пять дней старуха вернулась с дачи и прочла его в «Семейном круге». Глубокой ночью она позвонила Баринову, с час выкрикивала ему свои претензии и не желала слушать никаких возражений. Для начала она долго негодовала по поводу рубрики («Ведь вы обещали изменить! Кто лжет в малом, солжет и в большом! Я никогда больше не буду встречаться с прессой!»), затем возмущалась тем, что ее назвали символом безвозвратного и прекрасного времени («Я не символ прошедшего времени! Я говорила вам, что я символ будущего времени!»), а главное — Баринов не упомянул о хлопкоробах Киргизии! («Я заслуженный деятель искусств Киргизстана! Я потратила на вас три часа драгоценного времени, которого еще неизвестно сколько мне осталось, а вы не упомянули ни одного главного факта моей биографии!») Она кричала бы и дальше, но Баринов, вспыльчивый, как все сентиментальные люди, пожелал ей всего хорошего. На следующий день она явилась в редакцию и три часа промывала мозги главному, который под конец выставил ее, а потом еще полгода бомбардировала бариновское начальство письмами (на машинке, через один интервал), упоминая его просроченное (видимо, поддельное) удостоверение, наглость и поход в жэк по собственной инициативе — вероятно, с целью выжить ее из квартиры. О том, что в жэк Баринов ходил по ее просьбе, она по возрастным причинам забыла или, напротив, очень хорошо помнила, но предпочитала не упоминать. Хорошо еще, что Баринов не попросил у нее ни одной книжки для дочери — не то она непременно написала бы, что он спер у нее раритетную книгу. Гонорара за очерк она, однако, требовала, ибо потратила на Баринова три часа драгоценного времени. Никто ей, конечно, ничего не дал. Рубрику «Вчерашние герои» Баринов на этом прекратил и вообще закаялся делать людям добро.

Но иногда, когда дочь особенно долго не засыпает, он читает ей наизусть:

— Ох, попал ты, Комарик, в болото!
Кто-то в зарослях душит кого-то,
Кто-то чавкает в мутной воде,
Кто-то воет неведомо где...
Ох, хлебнет путешественник лиха!
Где-то мама его, комариха,
Где уютный и ласковый сад,
Где веселые пчелы жужжат?
Далеко до родимой калитки...
Слиплись крылышки, вымок до нитки...
Ночь идет, камышами шурша.
Кто утешит, спасет малыша?

Бариновская дочь всхлипывает под одеялом, а сам Баринов думает, что святой дух дышит, где хочет.

Дмитрий БЫКОВ

В материале использован коллаж Бориса ЖУТОВСКОГО
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...