ЧАС ВОЛКА

«Часом волка» психоаналитики называют время, когда человек, оставшись один, подводит итоги. Таким часом для Ефремова стал последний год жизни. Врачи не скрывали от него, сколько ему отпущено. И он расписал это время чуть ли не по минутам. Составил схему — что и когда должен сделать. За несколько дней до смерти начал прощаться со всеми, кто был ему дорог. Поехал к Михаилу Рощину, с которым они долго не виделись. Позвонил Алле Покровской (она была его женой, у них общий сын Михаил), он хотел пригласить ее работать во МХАТ... Не застал дома: она уехала. — Жаль... Но, может быть, еще успею, встретимся...

ЧАС ВОЛКА


Фото 1

«Я пришла, как мы договорились, в пять, — вспоминает Татьяна Горячева, помощник Олега Ефремова. — Открыла дверь, прошла в гостиную — на столе чашка с чаем, открыла дверь в ванную, на столе работает кислородный аппарат. Постучала в спальню — никто не ответил, и тогда я толкнула дверь — он лежал на кровати, спокойный, тихий, я дотронулась до руки — холодная.

Странно, что все помнится так отчетливо и в таких мельчайших и неважных деталях. Я начала звонить в театр, и, как назло, все телефоны были заняты, минут пятнадцать во всех кабинетах, во всех службах разговаривали. Наконец трубку подняли, и я закричала: «Олег Николаевич умер, кажется, умер...»

Через несколько минут прибежал наш театральный доктор. Я говорю: «Сергей Николаевич, может быть, я ошиблась?» Он пощупал пульс, посмотрел зрачки: «Нет, Танюша, к сожалению, ты не ошиблась, он умер часа два с половиной назад». (Сын Ефремова Миша вспомнил, что часы его остановились без пятнадцати два.)

Была ли я его другом? Я бы не решилась так сказать. Я была его помощником, собеседником, иногда его глазами (читала ему письма, деловые бумаги). Конечно, я была ему предана.

Что привлекало меня в нем? Абсолютная порядочность, нравственность в искусстве. Хотя звучит это как-то пафосно, он терпеть не мог никакой высокопарности, красивости. Он был точный и простой в выражениях человек.

В 91-м году он предложил мне быть его помощником.

— Благодарю, но я должна подумать.

— Чего думать-то?! Я же тебя приглашаю не помощником к Олегу Ефремову, а к руководителю Художественного театра, между прочим.

— Если я решусь принять приглашение, то я как раз пойду не к главному режиссеру, а к Олегу Ефремову.

— Почему? А вообще-то обо мне говорят, что я человек не очень нравственный.

— То, что вы имеете в виду, называется другими словами...

Почти десять лет мы работали вместе. Он был сложный человек, закрытый и в то же время очень искренний, деликатный — он умел понять настроение другого человека. Прощал легко, никогда не помнил зла, никогда не позволял говорить себе о ком-то плохо.

Когда я только начала у него работать, был такой случай (повода я не помню уже), в общем, он сказал мне что-то громко, резко.

— Олег Николаевич, не кричите на меня, пожалуйста.

— Да ты что, разве это я кричу?! — потом помолчал, усмехнулся. — Ты что, я тебя боюсь, я вообще кричать боюсь.

Но два раза я слышала, как он действительно кричал. Один раз на нашего администратора — он доставил много неудобств актерам во время гастролей своей забывчивостью, а второй раз на Владимира Прудкина, который пытался развить в театре какую-то интригу. Ефремов терпеть не мог, когда интриговали, сплетничали. Он тут же собирал «говорящих» у себя в кабинете: выясняйте, высказывайте, говорите все, что думаете, в глаза.

Не подумайте, что он был уж такой простой и прямой. Нет, конечно, он был лукавый человек, но никогда не позволял себе одного: он не говорил того, чего не думал. Он был человек хитрый, безусловно, но как можно быть не хитрым главному режиссеру — он ничего бы не смог добиться.

До сих пор рассказывают, как он, еще в «Современнике», сдавал спектакль «Большевики». Должна была прийти Фурцева, и все боялись, что спектакль закроют. Фурцева пришла, спектакль отыграли. Повисла пауза, и вдруг Ефремов выходит на сцену и предлагает всем встать и в честь героев революции спеть «Интернационал». Пьесу разрешили.

Он всегда добивался своего. Иногда — за ценой не стоял...

За день до смерти вдруг говорит: «Давай-ка сходим в китайский ресторанчик, в «Храм луны». Мы пошли. Выбрали уютный столик. Ефремов был веселый, красивый, элегантный. Я начала доставать какие-то деловые бумаги.

— Я ехал и думал: будем мы сейчас с тобой о делах говорить, как всегда, бумажки подписывать или просто так посидим, поболтаем... ни о чем.

Он заказал какую-то дивную еду и своих любимых трепангов.

— А что будем пить? — посмотрел на меня. — Я, пожалуй, сок. А ты, пожалуйста, выпей вина.

О чем мы говорили в тот вечер? О театре... Он всегда говорил только о театре, об актерах. Для него театр был и мать, и жена, и любовница, и друг. И он искренне не понимал, что может быть какая-то другая жизнь, вне театра — дом, быт, семья...

Он репетировал «Сирано де Бержерака» Ростана. Его спросили: о чем эта пьеса? Он помолчал и ответил: «Как хорошо жить!»

Конечно, он понимал, что уходит. Не боялся. Я думаю, он был верующим человеком, но никогда не говорил об этом. Для него вера была тайной, и относился он к ней с благоговением, даже, может быть, с робостью. Однажды мы зашли в храм — шла служба. Он отошел в глубину храма и перекрестился.

О чем мы говорили в тот вечер? О том, что для него было важно.


«Возрождение России»... Мне этот лозунг не по душе. Не возрождать — а дальше двигаться, и хорошо бы знать — куда. С этим возрождением у нас не всегда прилично получается. Меняют названия, просто страсть какая-то. В Москве вместо Пушкинской — Дмитровка, вместо Станиславского — Леонтьевский переулок. Кстати, история с этим переулком вышла...

Когда Станиславский тяжело заболел, его пришел навещать какой-то городской начальник: Константин Сергеевич, что же вы такой грустный, смотрите, как вас ценят, чтут, даже переулок Леонтьевский переименовали в переулок Станиславского, в вашу честь.

— Конечно, приятно, — улыбнулся Станиславский, — но очень уж неловко. Леонтьев-то мой дядюшка был.

Мы говорим сейчас о коррупции, о жульничестве — «редкий день обходится в стране без воровства». А я вот помню такую историю...

Я учился еще в школе, и летом мы ездили по деревням. Пришли в заброшенную деревню, заходим в избу и говорим хозяину:

— Продайте нам табуретку.

— Да нет, — отвечает хозяин, — она мне самому нужна.

— Может, так отдадите?

— Нет, не полагается так.

— А может быть, рублей за сто?

— Да вы что, ребята. Она стольких денег не стоит.

А вы говорите... вороватый народ. Обстоятельства, может быть, слабых вынуждают. Я вспоминаю своих родителей — они прожили честные жизни. В наше время трудно прожить честно.

Мы думали, вот она наконец-то, демократия, но она оказалась вороватой. Но надо все равно ее добиваться. Не возвращаться же назад, в ГУЛАГ. А что такое совесть? Совесть — разлад того, что я собой представляю, с тем, что я делаю под воздействием жизни. Так мне кажется...

Я все время думаю сейчас о Станиславском — удивляет мудрость его. Свою «Этику» Станиславский написал за одну ночь, когда приехал из-за границы, зашел в театр и на него навалились сразу все дела, проблемы, интриги, которые тут варились. Он пришел домой и написал «Этику» — как должно быть, как лучше жить. Вся «система Станиславского» — о творческом самочувствии и о том, как его создать, как удержать. Энергия... творческая энергия, если она в тебе есть, если ты ее бережешь в себе, — тогда ты живешь».

(Последнее интервью Ефремова в новом проекте АТВ «Чтение». Известные актеры читают классику. Ефремов выбрал Чехова.)


Фото 2

Хорошим был наш последний вечер — тихим и веселым. На следующий день мы собирались пойти в театр, посмотреть последнюю работу Бориса Щербакова.

— Попробуем еще завтра, — мечтательно улыбнулся Ефремов, — почитать новую пьесу.

— Олег Николаевич, давайте я вам ее почитаю.

— Спасибо, я долго не решался тебя попросить об этом. Вот и хорошо. Завтра и начнем — «Дом, где разбиваются сердца» Бернарда Шоу.

Мы договорились, что я приду к пяти.

Когда он умер, рядом с диваном лежала пьеса — «Дом, где разбиваются сердца».


«Жизнь... один раз бывает. Она тебе дана — ты уж как-то отблагодари, используй с почтением и благодарностью. Жизнь — процесс, надо полюбить процесс».

(Из последнего интервью Ефремова «Авторскому телевидению».)


Татьяна Бронзова, зав. труппой Художественного театра:

«Мне приснился сон: я смотрю на свои руки и вижу, как они покрываются мелкими разрезами крест-накрест, и из них — кровь. Проснулась в слезах: что-то случится, и как не хочется... Потом просыпаюсь, понимаю: надо лететь в Турцию, на гастроли. Не хочу. Самолет разобьется. Прихожу к Ефремову, говорю о делах и рассказываю свой сон: может быть, не надо лететь. Он говорит: «Дура, какая же ты дура, не обращай внимания. Надо лететь», — обнял. Я говорю: «Ну что ж, давайте прощаться, Олег Николаевич». — «Когда ты вернешься, через неделю? Вот и хорошо. Возвращайся, а то я без тебя тоскую».

И мы улетели в Турцию на театральный фестиваль. Я ошиблась на два дня, не на неделю, а на девять дней уезжали мы. Он сосчитал правильно, через семь дней ушел он. Олег Николаевич часто бывал у нас дома, любил зайти после спектакля, посидеть, поиграть в карты, любил «очко» и преферанс. Какой у него был характер? Расскажу вам одну историю.

Он плохо видел — в детстве у него была какая-то тяжелая травма. Лет десять назад ему сделали операцию — довольно сложную, зрение восстановилось, но — его предупредили — покой, никаких нагрузок, никаких резких движений. И мы решили ехать в Крым в санаторий. «Ребята, поехали на машине, — предложил Ефремов. — Я поведу машину». «Вы с ума сошли! — возмутились мы. — Вам... никаких резких движений, а вы! Потом, Олег Николаевич, посмотрим правде в глаза: вы же лет пять за рулем не сидели». — «Я — сам. Никаких возражений. Распределимся так: ночь веду я, а день — ты, Борис. (Борис Щербаков, муж Татьяны Бронзовой. — И.К.)».

Встречаемся на следующий день. Он надел белую майку, джинсы, кепку, сел за руль, сразу же врубил музыку — ну, поехали.

Ночь была страшной — погода как назло ужасная: сильнейший дождь, скользко, дорога в ухабах. Время от времени машину круто заносило, все мы охали, а он: «Спокойно. Я все вижу. Помогать не надо. Я — сам».

В пять утра нас остановил гаишник. Ефремов с улыбкой подает ему права, а тот смотрит серьезно и никак не реагирует на Ефремова. Заглянул в окно машины, увидел Бориса Щербакова — расплылся в улыбке, отдал честь: «Счастливой дороги, товарищ Щербаков». Ефремов усмехнулся: «Вот и дожил Олег Николаевич, не узнают больше — постарел». В восемь утра Ефремов остановил машину: «Теперь ты, Борис, как договорились».

Упрямый он был очень и все делать любил всегда сам».


Фото 3

Борис Щербаков, актер МХАТа:

«Ефремову нравилось движение, во всем — в творчестве, в личной жизни, в домашней. Сколько раз он делал перестановки в доме.

— Надо все переделать, все переставить.

— Олег Николаевич, вы же недавно все переставляли.

— Пора, пора пришла опять.

И начиналось великое переселение шкафов, диванов, столов...

— Олег Николаевич, может быть, лучше диванчик-то сюда передвинуть?

— Я сам знаю как лучше, не советуйте мне.

Домой он не спешил, он не был домашним человеком. Дом был большой, неуютный, холостяцкий, не оставляло ощущение временности. Гостиная, кабинет, спальня... А на самом деле везде был кабинет, место для работы. И все было темного цвета: черная мебель, шторы, темные обои, и только спальня — белая.

Он все время собирался уходить из театра. С первых же дней работы в Художественном он повторял: «Я уйду, я скоро уйду». Однажды он пришел на репетицию раздраженный: накануне он был в Малом театре, и ему там не понравилось. Репетицию начал со слов о том, что театр тускнеет, что исчезает самое главное — переживания. Долго ругал Малый.

Начали репетировать — плохо, не получается. Тогда он выскочил на сцену (он редко сам показывал) и сыграл: «Ну, вот же, ну, сыграйте теперь». И через несколько минут схватился за голову: «Все не то. Уйду, скоро уйду...»

И тут я тихонечко говорю: «В Малый театр небось собрались...»

Что с ним стало! Хохотал как сумасшедший, и мы с ним вместе.

Я вспомнил одну поучительную историю, вернее, его урок мне.

Я должен был сниматься в клипе «Карусель» на Шаболовке... После спектакля Ефремов зашел к нам, мы поужинали, и я стал собираться. Ефремов насторожился.

— Куда это ты собираешься?

— Да вот, предложили, гонорар обещали.

— Ну даешь, до клипов докатился. А кого ты хоть играть там будешь?

— Откуда я знаю. Кого в клипе играть-то?

— Как не знаешь? Так же не бывает.

Я стал что-то путано объяснять ему: «Есть такая песня популярная, мелодия...» Он говорит: «Дай-ка послушать». Взял кассету, слушал и повторил строчки: «он посадил меня в вагон».

— Понял я, Борис, ты будешь играть проводника.

Смешно, конечно, но меня в нем всегда поражало желание точности, конкретности при абсолютном его абстрактном мышлении.

Он был человек, одержимый профессией. О чем бы ни начинал говорить, быстро уходил от темы к своему любимому — к театру.

Репетировали «Сирано». И в разгар самых, казалось бы, обыкновенных житейских разговоров он мог остановиться и сказать: «Подумай, а вот здесь, после этой фразы, Сирано должен подойти и искоса посмотреть на Роксану».

Потом проходит несколько минут, и он опять переключается: «А вот в той сцене, постарайся запомнить, Сирано должен чуть-чуть отойти».

На одной из последних репетиций он сказал очень точно и емко: «Театр — это знакомая неожиданность».


Татьяна Бронзова:

Фото 4

«Мы дружили лет двенадцать, очень близко — вместе ездили отдыхать, вместе работали, доверяли друг другу многое, о многом разговаривали, а сейчас вспоминаются какие-то обрывки, пустяки...

На семидесятилетие ему подарили джип. Ездить он уже давно не мог, ему советовали: продайте машину и достройте свой дом, будете жить за городом, в соснах.

— Нет, ребята, не продам. Как вы не понимаете: у мужчины должна быть машина. Я должен чувствовать, знать, что она у меня есть, — уверенность появляется.

В быту был точен до занудливости: каждая вещь — обязательно на своем месте. Не дай бог сдвинуть чуть-чуть, очень сердился. Он был очень аккуратный: вешал пиджак на вешалку и разглаживал каждую складочку...

Он понимал толк в одежде, любил модно и красиво одеваться, но магазины терпеть не мог: самое большое, что мог себе позволить в год, — два часа на покупки. Покупал всегда в дорогих магазинах, никогда не думал о цене, если вещь нравилась — сразу покупал. Любил костюмы. Их у него было много, разных расцветок: бежевый, голубой, темный. Когда собирались куда-нибудь, долго размышлял: какой надеть? может быть, черный? Проходило какое-то время — менял решение: нет, все-таки лучше в полосочку.

Это тоже был его спектакль, его выход, ему нравилось смотреть на себя со стороны.

«Жизнь — тоже роль», — говорил он.

Осенью прошлого года я ездила с ним в Париж. Он почти не ходил, и его возили в инвалидном кресле. Олег Николаевич надеялся: операция в Париже поможет.

Мы собирались, я укладывала вещи. Он всегда с собой брал мало вещей, главное — чистые рубашки и носовые платки, но обязательно всегда много книг. И вот... собираемся, я говорю:

— Олег Николаевич, какие книги возьмете?

— Никаких.

— Что будете читать?

— Возьму с собой Библию. Никогда не читал Ветхий Завет.

Приехали в Париж. В больнице ему полегчало. Он начал вставать, ходить и сразу же:

— Нет ли какой-нибудь книжечки еще?

Как-то утром он был печальный, встревоженный.

— Что случилось, Олег Николаевич?

— Да вот... ночью не спалось, пошел бродить по коридору. Устал, сел на стул рядом с какой-то палатой. Вдруг открывается дверь, и вывозят каталку: на ней человек, покрыт белой простыней. Мертвый. Каталку везут два санитара и так оживленно и весело о чем-то болтают. Как все перепутано в жизни, — он помолчал. — Понимаешь, вот и меня так же повезут... Думаешь, еще не скоро? У Пушкина есть фраза: «Я скоро весь умру». Весь — понимаешь? Значит — ничего не останется? Значит — не верил?

Мне бы хотелось, чтобы меня после смерти сожгли и отвезли в поле, широкое, просторное, и пустили бы мой прах по ветру.

Весной он мне говорит: «Врач сказал, что я проживу полгода. Я долго думал и решил, как распределить время. Шесть месяцев, — и он стал рисовать схему. — В июне должен выпустить «Сирано», потом восстановить «Годунова», потом поставить новую пьесу Гельмана. Ну а если... будет время, хотелось бы «Вишневый сад».

— Олег Николаевич... Никто ничего не знает — кто и когда. Поедете в санаторий, в Барвиху, и, если будете слушаться — перестанете курить, пить, каждый день будете гулять...

— Да, да, конечно... Я буду слушаться.

Как-то вечером ему было особенно тоскливо и плохо. В такие моменты ему никого не хотелось видеть. Он молчал, смотрел в одну точку. Я собралась уходить.

— Нет, посиди еще, не уходи.

Мы долго, долго молчали, потом он говорит: «Я чувствую, как из меня уходит жизнь... Знаешь, в последнее время я стал испытывать какое-то новое, удивительное чувство к близким людям, которого я никогда раньше не испытывал, — чувство нежной жалости».


«Почему Чехов близок? Может быть, потому что он говорил о том, что все мы люди, слабые, и все-таки пытаемся как-то совершенствоваться. Этим желанием он близок, а многим — нет.

Мы-то знаем, что Чехов — один из самых глубоких и честных писателей, как и Пушкин... И он все понимал, вернее, пытался понять. Сочувствовал людям — у него нет злодеев, наоборот — везде мы, люди. Человеческое, именно человеческое отношение ко всему...

Что же для него пошлость? Пошлость — затхлость, привычность... все, что вне жизни. Вообще Чехов близок тем, кто хочет себя познать, хочет к себе прислушаться, хочет попытаться быть душевно честным. Станиславский говорил, что Чехов бесконечный. А его жизнь, она меня не перестает удивлять. Поехать на Сахалин человеку явно не здоровому и написать... не роман, а статистическое произведение. Зачем? Затем, что это важно для его души.

А уж что говорить про последние годы... Он любил жизнь. Знал, что умирает, и мечтал, самозабвенно и серьезно мечтал о путешествии, и не просто куда-нибудь, а в Африку, в Гренландию». (Из последнего интервью Ефремова «Авторскому телевидению».)

Ирина КЛЕНСКАЯ

На фотографиях:

  • ОЛЕГ ЕФРЕМОВ ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ ШКОЛЫ.
  • С СЫНОМ МИШЕЙ. СПУСТЯ ЛЕТ ДЕСЯТЬ ОНИ ВМЕСТЕ СЫГРАЮТ В ФИЛЬМЕ «КОГДА Я СТАНУ ВЕЛИКАНОМ». МИША — ШКОЛЬНИКА ПО ФАМИЛИИ КОПЕЙКИН, ЭДАКОГО ЮНОГО СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАКА, ОЛЕГ НИКОЛАЕВИЧ — ИНСПЕКТОРА ГОРОНО, НАСТАВЛЯЮЩЕГО КОПЕЙКИНА НА ПУТЬ ИСТИННЫЙ.
  • В материале использованы фотографии: Александра БАСАЛАЕВА и из музея МХАТА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...