ПОХИЩЕНИЕ ЧЕРЧИЛЛЯ

Из «Рассказов майора Пронькина»

ПОХИЩЕНИЕ ЧЕРЧИЛЛЯ

Мише Фингерову,
великому наезднику России,
спасителю лошадиного племени,
а также моему другу

Фото 1

Очень хорошо помню один весьма загадочный случай. Не помню только, в каком именно году он произошел. То ли в тридцать седьмом, то ли даже в сороковом. Больно похожими друг на друга вспоминаются мне злокачественные эти годы. Утром чай, днем баян, вечером собрание, как говорили тогда на земле, в небесах и на море. То есть на воле и в лагерях. Я в лагерях бывал, слава богу, лишь по служебным делам. На воле же, замечу, жизнь выгодно отличалась от лагерной. Однако подумывал я тайком в те неприличные времена: как бы это мне устроить по большому блату годка три за злоупотребление служебным положением или, скажем, за хулиганство? Отбывал бы себе спасительный этот срок рядышком с Москвой. Связей у меня, знаете ли, всегда хватало в любых ведомствах. Посиживал бы себе, заведовал бы КВЧ, с супругой бы встречался по интимным делам чаще и спокойней, чем на воле, нервишки сберег бы, с сердчишком, да и с совестью дела обстояли бы под конец жизни благополучнее.

Совесть, скажу я вам, это наиковарнейшая бомба замедленного действия. Взрывается она внезапно, хотя задолго до того, как вы впали в последнюю и решительную агонию. Конечно, ежели совести у вас не было и нет, то и взрываться нечему, и каяться, как теперь модно говорить, не в чем...

Простите, отвлекся. Году, значит... короче, еще до войны, не успел я однажды зубы почистить перед сном — вернулся же домой в четвертом часу утра, — раздается звонок.

— Пронькин, — говорю, — слушает, — стараясь не скрежетать нечищеными зубами от ненависти к службе и вообще ко всему на свете, включая сами знаете кого.

— Немедленно, Пронькин, выезжай на ипподром. Там тебя ждут. Ясно?

— Дело, — говорю, как всегда, — ясное, что дело темное. Убийство?

— Если б убийство, — говорит высокое начальство, — я бы тебя, Пронькин, не сорвал... ха-ха-ха... с супруги. Лошадь похитили. На любимую лошадь Буденного посягнули, прохиндеи. Имя лошади проклятой — Черчилль. Но это не в честь английского империализма, а от Чертовки и Чиля оно происходит. Поднял тревогу наездник, он же начальник конюшни, тонкий в прошлом вор и вызывающе талантливый мошенник. Но завязал, закаляясь, как сталь... Пока все это известно лишь ему и нам с тобой. Даю сутки сроку. Не то партбилет — на стол, скелет — на помойку...

Супруга в слезы. Напоминаю ей знаками, что стены имеют уши. Затем бросаюсь на колени и развожу руки в позе, если не ошибаюсь, Гамлета. Даю понять, что мы с нею — невинные жертвы немыслимой катавасии в истории государства Российского. После чего встаю и трагически удаляюсь прочь от супружеского ложа.


Работа следователя МУРа связана с разного рода непредвиденными казусами жизни и смерти, но не терпящий отлагательств осмотр еще тепленького трупа и сгинувший куда-то жеребец, согласитесь, не сравнимые между собой настурции и анемоны. Хотел было со зла сказать шоферу насчет того, что в гражданскую загробили ни за что ни про что сотни тысяч лошадей, кормилиц села и города, а о памятнике павшим животным — ни словечка. Стоило пропасть праздному жеребчику — шум на весь мир... Плевать мне на ипподром и прочую кавалерию... Вся ее красота — в далеком прошлом, как, впрочем, и многое остальное...

Хотел сказать, но воздержался. Кругом так и ждут азартные охотнички, что вот-вот брякнет кто-нибудь что-нибудь двусмысленное. Однажды на моих глазах две отвратительные коммунальные рожи скрутили руки какому-то загулявшему молодцу. Он спьяну неосторожно брякнул: «Эх, господа, был Владимир, да весь вымер!» Я логически рассудил, что благородный и интеллигентный человек, каким выглядел тот несчастный, сожалел, скорее всего, о художественном падении основателя МХАТа Немировича-Данченко либо, на худой конец, имел в виду самострела Маяковского, но никак не намекал на Ильича, оставившего нам в наследство банду маршалов-головорезов.

Не мог я, поверьте, вынести хамского произвола двуногих хорьков. На садистических их мордах разгунявилось предвкушение некоторого поворота служебных карьер за поимку белогвардейского агитатора. Я тыкнул им в поганейшие мыркалы красную книжечку. Рявкнул шепотом: «Органы! Вон из вагона, сволочи!» Спас дурака пьяного... И впоследствии не раз еще спасал неосторожных и невинных. Прокуроров, знаете ли, до сих пор хватает у нас на душу населения, а вот с милосердием и взаимным благородством души — стихийное бедствие...


Мчимся на Беговую. Если бы вы знали, молодой человек, как горестно, как адски потусторонне выглядела в те годы ночная Москва... Подъезжаем к проходной, к воротам. Здороваюсь я со сторожем и наездником Черчилля, он же начальник конюшни, из которой был похищен номенклатурный жеребец. На этом бородатом человеке в заграничных очках — росточка он весьма невысокого — лица нет. Бледность в ночи человеческого лица всегда нагоняет на душу некоторый ужас. Не виноват, думаю. Сторож — крепкий такой мужик — тоже в неподдельном отчаянии. Клянется жизнью детей, что не заснул ни на минутку. Через закрытые ворота и муха не могла пролететь. Не враг же я, говорит, сам себе и родным детям, не говоря уж о других близких родственниках.

Кляня про себя жеребца, его английского однофамильца, маршала Буденного, Карла Маркса и сказку, которая, к общему нашему несчастью, стала былью, тоскливо читаю почерневшую от дыма «буржуйки» стенгазету... «Зингеров — лучший наездник. Он в порядке шефства подготовил для буденновской кавалерии гнедой, пегий, вороной и буланый контингент, выводящий нашу новую тачанку в тройку самых резвых экипажей мира. В любом, самом захудалом рысаке успешно пробуждается на финише бешеная энергия, дремавшая при царе, что выводит нас по показателям резвости...»

Первым делом обходим с наездником Зингеровым вокруг ограды ипподрома. Замечаю в одном месте преступный пролом. Не могу при этом не отметить, что выглядит пролом странновато. Словно потрудился тут профессионал-декоратор с большим вкусом. Штакетины разбросаны вокруг так, чтобы специально привлечь к себе внимание оперативного, то есть моего ока. Привлечь и пустить по ложному следу — прочь от следа истинного. Будь там отпечатки подков, я бы, разумеется, увлекся бы. Но в том-то и дело, что не было поблизости от пролома буквально ни одного подковообразного следа... Странновато, думаю, и непрофессионально.


Идем обратно в конюшню. Местожительство Черчилля пусто. Навалена лишь на свежей соломе приличная куча навоза. Делаем с наездником важное умозаключение: судя по внутренней температуре кучи, Черчилль похищен последними могиканами конокрадства не больше двух часов назад. Замок вырван из ворот конюшни, что называется, с мясом. Перед воротами тоже ни следа. Начисто выметено... Люблю, знаете ли, нежные, волнообразные штрихи метелочки на душевно прибранной хозяином либо работником земле...

«Дубина, — не без внутреннего сочувствия подумал я о неведомом похитителе. — Все равно ведь я тебя изловлю!..»

— Есть, — спрашиваю Зингерова, — какие-нибудь предположения? Может, конюхи?

— Конюхи у меня из бывших. Один — пехотный штабс-капитан. Второй — морской офицер. Оба горькие пьяницы, но работящие и со старинным чувством чести.

— Чувствуется, — говорю, — что вы не только в лошадях разбираетесь. Сами-то не потомок?

— Всего-навсего беспризорник, но читаю по ночам бывшую литературу.

— Например? Вы не бойтесь, не заложу.

— «Бесы», Конфуций, Есенин, Библия. Сейчас любая помойка — библиотека.

— А что это вы вдруг прервали сладкое чтение на сон грядущий и побежали на конюшню?

— Стало вдруг невмоготу. У нас, у беспризорников, приборчик такой хитрый имеется в мятежной душе...

Как в воду глядел я, сказав начальнику: «Дело ясное, что дело темное». Буденный... конюхи из бывших... наездник — вызывающе талантливый беспризорник...

— Тянет, — говорю мрачно, — на диверсионную группу.

— Расхлебывайте. Ваша работа... Если же...

Тут меня взорвало:

— Если даже догадываетесь, то хрена два скажете? Пусть проклятый мент расхлебывает и всех вас тут покрывает, ибо в нем бьется еще сердце русского интеллигента? Так, что ли? Думаете, не расхлебаю? Не такие дела расхлебывал! «Если же!» А если бы сюда нагрянул кто-нибудь из моих коллег, все вы — бывшие и не бывшие — через пару часов раскололись бы, что по заданию германской и японской разведок отравили Черчилля стрихнином, труп растворили в соляной кислоте до основанья, а затем... затем бутылочку из-под «Красной Москвы» с вызывающим цинизмом послали бы по почте парламенту Англии. «Если же!»... Дело обстоит так: если я вам доверяю, основываясь исключительно на интуиции, а не на врожденном уважении к беспризорникам, то и вы мне доверяйте, поборов классовое отвращение. Черт бы вас всех побрал! Сторож тоже из бывших?

— По-моему, из раскулаченных. Но не думаю, что его рук дело. За место держится. Не дрыхнет по ночам.

— А навоз-то подворовывает?

— Все его тут подворовывают.


Заходим в сторожку. Сторож с мужицкой верой в неотразимость собственной изворотливости, то есть с врожденной хитрецой, начинает мне с ходу внушать, что скоро большой мусульманский праздник, что конины нет в магазинах и что надо первым делом проверить эту татаро-монгольскую линию, а затем уж пойти по линии цыганской.

— Ну, а с евреями как? — спрашиваю.

— Еврей коня не станет красть. Еврей все больше по мехам ударяет, по золотишку и кораллам.

— А русские? — продолжаю расспрашивать этнографа-любителя.

— Мы — народ большой и широк душой. Мы все нынче тащим, — с угрюмой горделивостью сказал сторож. — Что жизнь подскажет, то и тащим...

Интуитивно чуя, что необходимо разрядить обстановку, сторож достал из-под стола бутылку и закуску. Запахло чайной колбасой, ситным и соленым огурчиком, одним словом — студенческой юностью. Мы чокнулись. Наездник был непьющим.

Поддав, сторож договорился до того, что не мешает перетрясти цыганский театр «Ромэн». Я кивал головой, Иван Михеич — так звали сторожа — все подливал мне и подливал, видно, решив усыпить мою бдительность. Но я — из гусей пьющих да не косеющих. Пью, значит. Колбаску приканчиваю. И бросается мне в глаза номер телефона, записанный на газетке, в которую колбаска та завернута. Ну-ну, думаю, номерок-то лубянский! Транспортного отдела!..

Не ведаю, как зарождаются в голове моей самые немыслимые догадки. А уж как они развиваются до странных, но внятных картин преступлений, — дело для меня еще более неведомое. Клюю носом: времени-то пятый час утра. Дозволяю как бы посаморазвиваться картине преступления. И, ей-богу, даже в незаконченном виде доставляет она мне как по форме, так и по содержанию некоторое прямо-таки душевное удовольствие... Вот, думаю, по какой разбойничьей дорожке покатилась вся наша народная жизнь. Нормальных людей превращаем в рабов и жуликов, а также в производителей последующих вороватых поколений...


Фото 2

Незаметно для себя задремал я. И что бы вы думали, приснилось мне в том взбалмошном и мгновенном сне? Снится мне, что проверяю я в качестве контролера трамвайный билет у Владимира Ильича Ульянова-Ленина. То есть сам на себя он нисколько не похож: грим для отвода глаз наложен отлично и со знанием конспиративного дела. Но я-то знаю: Ульянов-Ленин стоит передо мною в ответственнейший момент истории государства Российского. Требовательно предлагаю пройти в участок... «Вы, сударь, изволите ехать без билета... там разберутся»... В ответ Ульянов-Ленин сует мне в руку пачку немецких банкнот. По-дурацки пересчитываю их, и охладевает душа моя от ужаса полнейшей неотвратимости неких роковых последствий. И, все-таки пересчитав банкноты, решаюсь я задержать загримированного господина, чтобы как-то предупредить надвигающуюся катастрофу. Беру его эдак под руку известным ментовским жестом и веду в участок с самым благостным для хорошего сыщика чувством — чувством того, что ужасное злодеяние предупреждено вовремя и бескровно.

Докладываю по форме начальству, что так, мол, и так, вынужден был пойти на крайнюю меру ради естественного продолжения нормальной, хоть и несчастной порой, жизнедеятельности. А чины поднимают меня на смех: задержанного-то в руках у меня нет! Только в форточку вытягивает облачко фантомального дымка... И такое ничем не ублажимое сожаление охватывает мою душу, такая пронизывает ее невыносимая грусть, что я открываю глаза и расширяю сосуды очередным принятием. И говорю сторожу так:

— Приснилось мне, что в деревне у вас беда. Полное разорение. Кто-то из ваших родственников вот тут, в сторожке, поддав с социального горя и бытового отчаяния, говорит: выручай, брат. Безлошадность замучила. Всех лошадей, сам знаешь, в голодуху на товарища похлебкина и господина супова перевели. А тут они у вас пошли по бесполезному балету. Жулью способствуют в холостых пробежках. Зря копыта отбивают. Подмогни, а мы тебе всем миром в ножки повалимся... Навозом ты нам пособляешь, но с лошадкою живой было бы посподручнее... Не так ли, в общих чертах? — спрашиваю у сторожа, на котором от смятенья лица нет.

Не хватанул бы, думаю, колуном промеж глаз. С новичками, преступившими закон, это случается. Черт знает чего могут наколбасить в безумной жажде немедленного спасения.

— Не так ли, Иван Михеевич? — повторяю. Но сторож уходит, как выражаются в нашем ведомстве, в глухую несознанку.

— Времени, — говорю, — у нас мало. Буду короток. Пролом вы сделали для отвода глаз. Затем вывели Черчилля из конюшни. Может, подскажете, в какое транспортное средство был он отпассажирован?

Сторож уставился на меня взглядом, в котором прочитывалась нескрываемая ненависть и презрение к представителю власти. Чувства эти намертво запечатали его губы. Так ведут себя партизаны, давая понять карателям, что им терять нечего.

— Хорошо. Тогда подскажу я. К воротам подъехала служебная машина. Водитель, скорее всего, ваш дружок, сосед или односельчанин, как и вы, жертва великих переломов, будь они неладны. Вот, собственно, все... Ваша задача — переждать. Остальное — дело техники. Придумано великолепно, с учетом особенностей ночного пейзажа столицы государства рабочих и крестьян. Чудесно придумано, но не рассчитано до конца. Поэтому вы, Иван Михеевич, горите со всеми потрохами и тянете за собой в Бутырки товарища наездника Зингерова. А водитель вполне может приготовиться стать пассажиром «воронка». Что будем...


Сторож не дал мне договорить. Он с таким зверским выражением лица сунул руку за пазуху, что я, несмотря на адскую усталость, резво отпрянул в сторону, вытаскивая из кобуры револьвер. Но перестрелки не произошло: сторож умоляюще протянул мне большущую пачку денег.

Я подошел, нагнулся и врезал ему с правой в челюсть, для предупреждения помраченья наивного деревенского ума. Он мотанул головой. Проморгался. В глазах его блеснула надежда:

— Спасиба... спасибар... спасибарин... — бормотал он умоляюще.

— Не успели очухаться от крепостничества — снова попали в чертово рабство... Спасибарин!.. Лошадь где?

— Неподалеку тут. В надежном месте... век не забуду... спасибарин... Я хоть и подался в город, но бросить общество в беде не имею никакого права. Это змей усатый — враг народа, а я есть не кулак, но защитник родимого земледелия.

— Зачем в земледелии беговой конь, которого следует пичкать боржоми, грильяжем и свежими яйцами?

— Так ведь пара-то кобыл-одиночек у нас еще осталась после головокружения от успехов. А жеребцов всех оскопили по разнарядке райкома и ради повсеместной любви к трактору. Что ж теперь делать, ваше превосходительство?

— Мне преступление следует раскрыть и отчитаться, — сказал я, раздумывая, как бы достойнее выйти из положения. Не губить же несчастного кормильца за благородное и необходимое предприятие... Самому же при этом важно не погореть из-за воспитанного во мне и до конца не пропавшего чувства сострадания к невинным жертвам проклятой утопии.

— Нехорошо, — говорю, — бросать тень на цыган и татар. А если б их брать начали? Если бы человек двадцать признались за милую душу, что сговорились похитить и сожрать, скажем, на рамазан любимую лошадь маршала Буденного? Если бы загремели все они без права переписки? Нехорошо. Неблагородно, Иван Михеевич. Дайте-ка мне фамилию этого человека, «воронок» который водит, так сказать, на рысях, на большие дела... В нашем деле все может пригодиться. А вам язык советую держать за зубами.

— Могила, — перекрестился сторож.

— Гони жеребца обратно и сваливай отсюда по собственному желанию, — сказал Зингеров.

И тут Иван Михеевич заявляет с удивительной решительностью:

— Мне назад ходу нет. Вот покроем кобылок — доставим Черчилля обратно в целости и невредимости. Тогда — сажайте, убивайте. Нету мне назад ходу.

Зингеров схватил полено. Я успел встать между ними.

— Черчилля после случки только на мыло гнать! — кричал наездник. — Что я Буденному скажу?

— Что-нибудь надо придумать, — примирительно посоветовал я. — Доложим, что пришла пора Черчиллю перейти на интенсивное деторождение чемпионов. Пока сил не растратил ради алчного тотализатора. В конце концов, Миша, рысистые испытания не главное в народной жизни. У народа, к сожалению, имеются сейчас испытания почище. Выдюжить их надо и перемочь. Я вот тоже вынужден злоупотребить служебным положением как человек небесчувственный.

— Вот и главное, — вставил сторож, наливая еще по одной. — Ты, Михаил, не тревожься. Мы с Черчиллем за сутки управимся. Черный этот «ворон» вроде бы на ремонт встал, а сам за кобылками поехал, под Ярославль. Новое поколение зачать — дело недолгое...

Сторож заверил взбешенного наездника, что Черчилля содержат в отличных условиях на Тушинском аэродроме, в ангаре для самолета бывшего маршала Тухачевского. Механиком там бывший деревенский священник, отец Аким. В ангаре и произойдет вся необходимая любовь... Комар носу не подточит...


Сторож с жокеем ушли восстанавливать ограду, а я в ожидании служебной машины сидел у «буржуйки» и размышлял о роковом преображении всей нашей общей жизни, в которой я — хороший сыщик — из уважения к себе, к людям, к чести дворянина и к сущности своего благородного призвания призван хоть изредка НЕ РАСКРЫВАТЬ преступления. Я думал о парторге ипподрома, с риском для себя пристроившем кулака на работу. Думал о шофере «воронка», согласившемся на перевозку такого необычного «левака». Думал о бывшем священнослужителе, устроившем в ангаре Тухачевского дом свиданий для деревенских кобылок и рысака со столичного ипподрома. Думал я и о самом недавно расстрелянном бывшем маршале, потопившем в крови восстание тамбовских крестьян. И о скрипочке его думал, на которой он попиливал, прижавшись щекою к ее бессмертной плоти, при этом томительно выкатывая полководческое око на карту растерзанной Тамбовской губернии... И такая тоска по теперь уже бывшей, нормальной — со всеми ее ужасами и радостями — жизни пронзила в который раз мое сердце, что подумалось: а стоит ли, собственно, жить на этом свете, раз все, все, все невозвратимо?

И я заплакал, как плакал в последний раз над гробом бедной моей матери. И руку мою, словно нечистою силой, потянуло к кобуре. Помню, револьвер показался мне абсолютно невесомым. И я бы спустил курок, если бы под окном сторожки не завизжали тормоза служебной «эмки». Я успел, слава богу, спрятать оружие в кобуру, когда в сторожку влетел шофер, тоже, как это ни странно, из бывших — нэпман, по фамилии Богач, хозяин одноименного ресторана.

— Налет на сберкассу! — крикнул он с порога. — Двое убитых!!!

И точно спасительным ветром враз, поверьте, сдуло с меня тягостную тоску, преступную слабость и легкомысленное желание самоустраниться от этой непостижимой «новой» советской жизни.

Сдуло — и я побежал к служебной машине.

— Если б убийство, — говорит высокое начальство, — я бы тебя, Пронькин, не сорвал... ха-ха-ха... с супруги. Лошадь похитили. На любимую лошадь Буденного посягнули, прохиндеи. Имя лошади проклятой — Черчилль. Даю сутки сроку. Не то партбилет — на стол, скелет — на помойку...

Юз АЛЕШКОВСКИЙ

В материале использованы рисунки Геннадия НОВОЖИЛОВА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...