СОН ОБ ОКУДЖАВЕ

СОН ОБ ОКУДЖАВЕ

Мальчику четыре года. Через 70 лет все газеты напишут, что он символ эпохи, совесть нации и кумир трех поколений. Ничего этого он не знает. Жизнь видится ему со стула бесконечным театром. Если ему сказать, что он сочинит про себя книгу «Упраздненный театр», мальчик заплачет...

Фото 1

Высокая парадная лестница, застланная красным ковром, а внизу, в круглом зале, — множество людей, нарядных и веселых; лестницу и людный зал я видел как бы из-под потолка, с самой дальней точки. Потом вдруг увидел наверху лестницы Окуджаву: по тому, как смотрел он с улыбкою вниз, понятно было, что нынешний праздник то ли в его честь устроен, то ли он сам его устроил для тех, кто внизу.

Потом Окуджава стал спускаться по лестнице, и мой взгляд, подобно киноаппарату, заскользил за ним следом, в шаге от его сутулой спины; запомнился пиджак в елочку, серый, чуть широковатый, правая рука в кармане пиджака.

Спустившись, он шагнул в толпу — и растворился в ней...


Сон — я потом догадался — был проекцией вечера 9 мая 1994 года, когда в театре на Трубной праздновали 70-летие Окуджавы. На том вечере он выступать отказался — лишь перед началом появился на сцене под «бурные продолжительные — все встают» и, легким жестом осадив публику, тихо сообщил, что не только никакого отношения — понятия не имеет о последующем, посему будет наблюдать за представлением, как и все, из зала.

И спрятался в ложе.


После концерта был дан банкет.

В трапезную спустились все, кроме именинника. Кто-то сказал — Окуджава пошел на балкон, петь людям, простоявшим три с половиной часа на площади. Кто-то еще сказал — ему кричали снизу: «Спойте! Спой!!!» — но он поспешил ретироваться, дабы не пародировать Ильича на балконе дома Кшесинской.

Песни Окуджавы с балкона пели Шевчук и Макаревич.

Грянул салют — это ведь было Девятого мая — и люди подумали: в честь Окуджавы...

Банкет между тем шел своим чередом. На банкете, знаете сами, время измеряется декалитрами; за десять минут разговоры съехали с праздника на будни, вчерашние и завтрашние. Кое-кто закусывал, не отнимая мобильника от уха, кое-кого под руку вели в дальний угол подписать важную бумагу. Норовя поднести ко рту стопарь, я почувствовал боковым зрением чей-то внимательный взгляд.

Окуджава стоял на пороге, с грустной улыбкой наблюдая за происходящим.


И тут все сразу бросились к нему, подняли на руки, стали качать!..

Да нет, вру. Ничего подобного не случилось.

Все продолжали заниматься тем, чем занимались минуту назад.

Окуджава, заметив разинутую мою варежку, сделал, как в начале вечера, мягкий пасс: кушайте, мол, кушайте...

И растворился в толпе.


Вот фотография мальчика. Здесь ему четыре года.

Мальчик не знает, что скоро, через девять лет, убьют его отца и посадят в тюрьму его мать.

Еще через четыре года чуть не убьют его самого — на войне, куда он уйдет из школы добровольцем.

Еще через десять лет, окончив Тбилисский университет, он станет учителем в деревне под Калугой.

Еще через шесть лет вернется в Москву и напишет первые песни.

Потом пройдут еще сорок лет, он умрет в Париже, по всем программам радио будет звучать его голос взамен обычных Чайковского и Шопена, и Татьяна Миткова начнет выпуск новостей словами: «Сегодня первый день, прожитый нами без Окуджавы».

В газетах напишут, что он символ эпохи, совесть нации и кумир трех поколений.


Мальчик ничего этого не знает.

Жизнь видится ему со стула, на котором он стоит, ежедневным праздником, бесконечным театром.

Если вы сейчас ему скажете, что он когда-нибудь напишет книгу «Упраздненный театр», мальчик заплачет.

Мама поставила мальчика на стул, чтобы лучше видеть из окна, как проезжает с ветерком по Арбату на «ближнюю дачу», в Дорогомилово, его соплеменник, вождь и учитель, его кумир.

Мальчику со стула, сверху, видно все, даже рыжие усы кумира под козырьком фуражки.

Полвека пройдет, прежде чем удастся разглядеть с иной, чем стул, высоты : кумир —

маленький, немытый и рябой
и выглядит растерянным и пьющим,
но суть его — пространство и разбой
в кровавой драке прошлого с грядущим.
Его клевреты топчутся в крови...



Так где же почва для твоей любви? —
вы спросите с сомненьем, вам присущим.



Этот вопрос: «Где же почва?» — я задавал Окуджаве много раз в интервью. Вот что он сказал в середине 80-х:


«Одна знакомая призналась мне, что ничего не боится — ни волков, ни темного леса, ни голода, — но боится людей. Мне иногда кажется, что любовь — это отчаянная попытка пробить стену страха, встающую между нами каждую минуту... И мысль, которая мучит меня: дайте человеку жить, как ему хочется, ну что вы, ей-богу... Недавно прочел в романе Анатолия Злобина: «Душа — такое пространство в человеке, в котором находятся другие люди». Ничего, да? Прочел — и почему-то представил знаменитого поэта, у которого в это пространство вмещается только он сам — и больше никого...»


Куда как просто было тогда, в 80-х, похожих на бесконечный театр, ткнуть пальцем в тень Сталина, корень всех зол и бед, — и многие, теряя под ногами почву для любви, таким вот образом поступали. Почвы не обретали, зато начинали больше себя уважать.

Окуджава «почему-то» с грустной улыбкой взглянул в сторону поэта, с которым выступал в Политехническом и Лужниках, упоминался через запятую, числился в кумирах. Не странно ли?

Ведь не кто-нибудь — он, Окуджава, призывал: «Возьмемся за руки, друзья...», посвятил полторы сотни стихов и песен друзьям, умел радоваться чужому успеху.

Мне кажется чрезвычайно важным это самое «почему-то».


Раньше многих Окуджава догадался:



А подлинную ночь несем мы сами
себе самим, не ведая о том.



Это — из последних стихов, сочиненных в Германии, в Марбурге, в мае 97-го.

Пятнадцатью годами раньше, оплакивая мать с отцом, которых накрыла с головой «тень черная горийского орла», он, мальчик со стула, постарев на полвека, предстал не ангелом отмщенья, но:



измаравшись в той тени,
нажравшись выкриков победных.


Вы слышите?

Он, «дитя добра и света», великий утешитель, именует себя плотью от плоти тьмы.

Да ведь о том же самом — и в песне, сложенной в 64-м:


А все-таки жаль, что кумиры
нам снятся по-прежнему,
и мы по привычке холопами числим себя...


На исходе века, три четверти которого были жизнью Окуджавы, полезно вспомнить: первая статья о нем в комсомольской газете называлась «Осторожно, пошлость!»

Полезно вспомнить: когда впервые он к нам со сцены «шагнул с гитарой, растерянный, но живой», пошлостью считались искренность, сомненье, доброта, совесть, благородство и достоинство, не говоря про веру, надежду и любовь.

Всего-то за сорок лет благодаря Окуджаве словам этим был возвращен исконный смысл.

Хотя бы поэтому Окуджава мог себе позволить стать кумиром.

Так ведь он и со словом «кумир» разобрался!


Кумир — это нечто никогда не досягаемое, но жутко притягательное.

Кумир — не как все, лучше всех. Отчего кумир и манит, отчего и хочется ему подражать.

Но в том-то и фокус, что с виду Окуджава был вот именно как все. Всем доступен. И подражать ему было бессмысленно да и не хотелось — чему подражать-то? Тихому голосу, невзрачному облику, подчеркнутой приватности существования? Тому, что вот он все одаривает нас и одаривает, а судьба у него — все отнимает и отнимает?..

Старый друг Окуджавы поэт Наум Коржавин, в чьем присутствии сочинялись первые песенки, рассказывал мне:

«Вот, помню, выступает в 60-х на вечере поэзии Евтушенко. Все восхищены им, его глазами, его голосом. Ну и стихами тоже. Все заслушивались им и любовались. А потом вышел Булат — и на него никто не смотрел. Все в себя смотрели...»

Другой старый друг Окуджавы критик Станислав Рассадин уточнил:

«Булат по всему вроде бы должен принадлежать массовой культуре. Массовая культура — люди, угадывающие, что в данный момент я хочу сказать и что хочу от них услышать. Я, грубо говоря, как собака подопытная в отношениях с ними. Массовая культура на этом условном рефлексе объединяет людей. А Булат разъединяет. Он дает каждому ощутить в толпе себя...»


Давал-то каждому, да мало кому дано.

На каком-то из Пушкинских праздников Окуджаву выпустили последним, «на сладкое». Публика, собственно говоря, из-за этого «сладкого» набилась битком в зал.

— Я хочу вам прочитать стихи, — тихо сказал в полудюжину микрофонов и так же тихо начал: «Былое нельзя воротить, и печа...»

— Спойте! Спой!!! — заревел зал. И гитару из-за кулис вытащили.

— Да нет, — ответил вежливо, но жестко. — Песню вы знаете, можете сами спеть, а вам хочу просто стихи прочитать...

Публика была разочарована.

Вспомнился его рассказ «Частная жизнь Александра Пушкина...»:


«Председатель встал и спросил:

— Какие будут вопросы?

Но вопросов не было.

«Хоть бы они бросились на сцену и убили меня!» — подумал я.

— Ну что ж, — сказал председатель, — раз нет вопросов, давайте его убьем!..

Впрочем, это я так подумал, а он сказал:

— Ну что ж, если нет вопросов, давайте поблагодарим товарища учителя, — и зааплодировал...»


Боже, сколько же раз было с ним подобное!


Жизнь как будто ничего
возле дома своего.
Но едва свернешь в сторонку —
сразу все на одного.
Так и хочется спросить:
чем я вам мешаю жить?
Почему, едва я выйду,
нужно вам меня убить?
Отвечают: потому,
неизвестно почему,
но у нас от сотворенья
нет пощады никому.


...Как вообще можно было прожить эту жизнь?

Я уж не говорю — нас поддерживать, утешать, спасать!


Она по проволоке ходила...

Мы усвоили многие его уроки.

Не усвоили, похоже, самого важного.

Не расслышали. Хотя в конце жизни только об этом он и говорил — непривычно резко.

Никогда не обольщаться.

Ни из какого, даже очень соблазнительного материала не созидать кумиров.

Не строить своего счастья за чужой счет.

Быть готовым ко всему...

Пропущенный, не усвоенный урок.

И висящий в воздухе вопрос:


Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..

Вот стоит на стуле мальчик. Ему четыре года.

Он ждет, когда по Арбату проедет с ветерком его кумир.

Мальчик не знает, что на склоне лет станет членом Комиссии по вопросам помилования.

Правда, ни ему, ни всей Комиссии не удастся отменить в России смертную казнь.

Мальчик не знает, что последний его дом станет музеем.

Правда, для этого потребуются череда судебных тяжб и указ премьер-министра.

Мальчик не знает, что будет создан Фонд Окуджавы — для издания написанных им книг, выпуска пластинок, помощи молодым.

Правда, на счет Фонда по призыву «Огонька» деньги перечислят всего три человека.

Мальчик не знает, что на воспетом им Арбате столичные власти решат поставить ему памятник.

Правда, все до единого проекты памятника будут чудовищны, да и Арбат изуродован до неузнаваемости. И тот старый двор, где он сажал березы, превратится в котлован.

Мальчик не знает, что вместо слов «товарищ» и «гражданин» станут опять говорить «господа».

Правда, слова «гражданин» и «товарищ» утратят исконный смысл.


Видно, все должно распасться.
Распадайся же... А жаль.


Что касается моего сна...

Было у него продолжение.

Представьте: после шумного бала я вдруг очутился на улице — и снова увидел Окуджаву.

Он шел с авосечкой, в которой лежали зелень, какая-то снедь в бумажке и половинка «бородинского».

Догнав его, я сказал:

«Булат Шалвович! Я вас очень люблю!»

Сказал то, чего ни разу не говорил ему при жизни.

Он улыбнулся, похлопал по плечу — и растворился в толпе.

И я проснулся в слезах.

Михаил ПОЗДНЯЕВ

В СВОБОДНОЕ ОТ ЖУРНАЛА ВРЕМЯ СОЧИНЯЕТ СТИХИ. НА ЗАРЕ ПЕРЕСТРОЙКИ В «ОГОНЬКЕ» БЫЛА, КСТАТИ, НАПЕЧАТАНА ЕГО ПОЭМА, НАДЕЛАВ НЕМАЛО ШУМА. ТЕПЕРЬ ПОЗДНЯЕВ ШУМИТ НА СВОЕМ РАБОЧЕМ МЕСТЕ...

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...