часто умевшего превращать желаемое в действительное, которого в нашем кругу,
на пикниках, в бане и в иных помещениях мы с ужасом и восторгом называли Злодеем.
В пять утра Нью-Йорк так тих, сонлив, безмятежен, расслаблен и невинен, что загулявшая дама смело могла бы простоять полчаса в собольем палантине на углу 42-й и Бродвея, поблескивая, вдобавок, всеми своими сапфирами и с торчащей из полузакрытой сумочки тысячедолларовой купюрой.
А если бы на эту даму наткнулся вдруг случайный в этот утренний час уличный громила, то он резко рванул бы от нее когти, решив, что дама эта — коварная ментовка и, возможно, главная фигура полицейской провокации, рассчитанной на полных дебилов.
Одним словом, однажды я заночевал у знакомых на Вест-сайде и решил пройтись пешочком до Центрального вокзала.
Улицы пусты. Бреду себе, размышляя о красоте и уродстве несколько абсурдной, на мои взгляд, цивилизации крупнейшего в мире мегаполиса и плавильне всех народов нашей замечательной плакетки.
Вдруг, подходя к Пятой авень, вижу нормально одетого молодого человека с не алкоголической внешностью. Явно, думаю, не бомж и не наркоман, находящийся в зверской абстяге, которому ничего не стоит замочить прохожего ради «нюшки» кокаина.
Этот парень устанавливал у ограды Публичной библиотеки картонный щит и какую-то странную конструкцию. Потом, деловито, взглядом профессионала присмотревшись к делам рук своих, он куда-то слинял.
Улица, повторяю, совершенно была дуста. Я подошел к щиту — это была боковина довольно большой картонной коробки — и прочитал на нем следующее обращение к жителям города и многочисленным толпам туристов.
У меня мет дома,
работы, семьи,
здоровья, надежды, денег
и времени здесь сидеть.
Благодарю вас.
Под щитом, на проволочной подставке — чтобы не унесло ветром — лежала разверстая для принятия милостыни пустая ковбойская шляпа... Моментально пахнуло на меня драмой молоденького ковбоя, сдавшего стадо бычков на аризонский мясокомбинат и впервые в жизни прилетевшего слегка развеяться в город желтого дьявола, но охмуренного местным жульем или блатной красоткой. Вот, думаю, мощь натуры, вот неунывающее дитя душистых прерии — такой парень никогда и нигде не пропадет!
Кроме того, у меня просто дух захватило от чьей-то вдохновенной предприимчивости, глубочайшего знание психологии как толпы, так и отдельного человека, и, конечно же, от веселости всей этой выдумки, безусловно рассчитанной на массовой внимание, переходящее в бурное желание подкинуть ев автору пару монет. У меня, подумал я из-за вечного желания довести иную не свою идею до окончательного совершенства, хватило бы ума установить по-фордовски щиты и шляпы еще в нескольких многолюдных местах этого прекрасного и чудовищно жестокого города.
Испытывая смешанное чувство искреннего восхищения и, не буду скрывать, некоторой зависти, я кроме того подумал, что сегодня этот ковбой, попавший в беду, станет намного состоятельней меня — получившего ничтожный гонорар в одной русскоязычной газетенке, — но загипнотизированный изящной социальной идеей, бросил в шляпу пару квотеров — полдоллара.
Мне уже было не до возвращения домой. Купив газету, я просидел пару часов в одной из забегаловок Центрального вокзала. Прочитал в «Тайме» свежее сообщение о случаях преследования в СССР (это было до обвального конца империи) властями и бессовестными рэкетирами пионеров частного предпринимательства. Пробежал рассчитанное на идиотов высказывание Горбачева о якобы чрезвычайно выгодном для Запада помещении миллиардов баксов в шляпу катастрофически обанкротившейся и до основания обнищавшей (на бегу к светлому будущему) Системы. Обратил внимание на продолжающиеся дискуссии видных американских экономистов относительно эффективности, корректности и целесообразности зверской экспроприации крупных купюр не только у мафии, но и у миллионов честных российских граждан.
Начитавшись про все эти социальные ужасы я возвратился к месту работы гениального предпринимателя, который — будь он на месте всех этих Павловых, Гайдаров, Абалкиных и Явлинских — враз вывел бы из прорыва экономику обдриставшихся утопистов КПСС.
Здесь, поблизости от Публички и порнографических заведений, уже бушевала почище, чем нефтяные скважины, подожженные бесноватым Хуссейном, сексуально-коммерческая, интеллектуальная и туристическая энергия. К картонному щитку ковбоя — не подойти. Монетки и бумажные бабки так и сыпались в «протянутую» шляпу. Вот — расчет! Вот — попадание прямо в яблочко, то есть в фамильный герб Нью-Йорка!
Я сделал пару интересных характерологических наблюдении. Люди, кажущиеся на первый взгляд людьми жесткими, недобрыми, злобноватыми и раздражительными, охотней откликаются на просьбу о подаянии, чем эдакие с виду добрячки, пышущие спокойствием души и сознанием своего нравственного совершенства... Граждане, твердо убежденные в том, что нищенство есть апогей социальной распущенности, даже не думают лезть в карман и весьма иронически относятся к поощрению попрошайничества... Вон — стоит молодой джентльмен с внешностью врожденного бюрократа. Он явный жмот и жлоб. Кроме того, это тип человека, находящегося в бессознательной зависимости преимущественно от самых безрассудных действий большей части толпы. Такие типы — опора крупных политических сволочей и мерзавцев, сначала оболванивающих массы, а затем увлекающих их к немыслимым бедам... Случайно втянутый в чуждые его натуре и крайне неприятные благотворительные мероприятия, жлоб остро чувствует, что просто так уже не выбраться из трясины общего благодушия и дурацкого легковерия. Секунда, вторая — и вот он уже трепещет на крючке убойно искреннего обращения уличного ковбоя, трепещет, дергается и, разумеется, с мясом отрывает от себя несколько жалких центов. И уходит, презирая себя и ненавидя неведомого нищего...
Между прочим, я и сам, покраснев под испытующе снобистским взглядом какой-то богатой старухи, бросил в шляпу еще квотер.
В общем, набравшись терпения, я с огромным азартом ждал финала всей этой остро-социальной лукавой комедии, то есть момента возвращения находчивого нищего за выручкой. А в шляпу, между тем, продолжали доверчиво слетаться медяки, серебро и одинокие зелененькие баксы.
Пара десятков европейских туристов тоже топтались возле заочной, так сказать, паперти с тем же глуповато стоическим видом, с каким все люди, путешествующие группами, торчат на Красной площади перед сменой караула у мавзолея несчастного человека, телу которого отказано в нормальном погребении; напротив резиденции премьер-министра Англии или под сказочными фигурками часов Мюнхенской ратуши...
2
Возвратился к шляпе вовсе не тот молодой человек, которого я встретил ранним утром, а какая-то дряхлая, совершенно, видимо, опустившаяся развалина. Я вместе с толпой шарахнулся в сторону, поскольку от жутких обносков нищего невыносимо разило черт знает чем — мочой, пивным перегаром, затхлостью отчаяния и страшной бедностью на самом дне жизни.
В общем, вид его был неописуемо ужасен. Нельзя было разобрать ни цвета лица, ни возраста этого человека, казавшегося одновременно и поп-артистической фигурой Вечного Нищего, и несчастным смертным, вот-вот готовым врезать дуба прямо у вас на глазах. Он, кроме всего прочего, хромал, дергался, что-то мычал и еле-еле тащил ноги, очевидно, превозмогая сразу три тяжких заболевания — Св. Витта, Паркинсона и Оппенгеймера, как говорит Андрей Битов, начавший путать Альцхаймера с героем одного знаменитого романа Фейхтвангера.
Толпа соглядатаев и туристов мгновенно примолкла, как бы устрашенная явлением призрака инобытия. Два мента даже смущенно прекратили всегда раздражавшее лично меня жонглирование дубинками. Группка бойскаутов резко замедлила ритм коллективного пережевывания жвачки.
Нищий старик переложил милостыню из ковбойской шляпы в почерневший от грязи, потрепанный в боях и драматических мирных буднях солдатский ранец. Затем трясущимися руками установил шляпу на прежнем месте. Не забыл поправить картонный щит с гениальным, по психологической убойности, обращением к прохожим, который уже вовсю отщелкивали прохожие и фотолюбители, до конца своих дней мечтающие стать крупными папарацци. Кто-то о чем-то спросил нищего, но он молча поковылял прочь, как бы презрев внимание толпы смущенной и праздную суету всех ее забот.
Я шел за ним по другой стороне Пятой авеню. Потом он свернул на Ист. Неподалеку от празднично выглядевшего собора опустошил еще одну шляпу, около «Макдональда» — третью, перед кассами театра, где через месяц должен был выступать Барышников, четвертую — рядышком с кино, где шел на-ура новый боевик со Шварценеггером, пятую — на пути благодушного возвращения людей, недавно напившихся где-то пива и кока-колы из редчайшего в этом многомиллионном городе сортиром. Шестая и седьмая шляпы обеспечили ему отличный сбор на аллеях Центрального парка. Выбор расположения «папертей» безусловно свидетельствовал о его недюжинном знании кулинарных, культурных и физиологических интересов как бездуховных, так и эстетически требовательных нью-йоркских граждан.
Все это время походка его и все прочие телодвижения по-прежнему были движениями и жестами дряхлого опустившегося побирушки, каких, кстати, немало в богатейшем из городов мира.
Все это никак не вязалось с аристократическим лукавством попрошайнического текста, в несколько высокомерном стиле которого чувствовалось превосходство молодого энергичного мошенника, верней, социального фокусника над натуральным нищенством и милосердием наивных прохожих.
Денежки он выгребал из шляп флегматично, с, вероятно, выработанным за долгие годы профессиональным достоинством — не так, как выгребают горсть монеток из игральных автоматов везунчики, впервые что-то угадавшие в игорных вертепах Атлантик-сити — давая понять людям, за ним наблюдавшим, в том числе и мне, что нищенство — настоящий и нелегкий труд.
Одним словом, я следил за этим замечательным нищим часов пять подряд. Мне пришлось подкрепиться уличным шашлыком, верней, его пересушенной мумией и поджаренным на углях крендельком.
Я вынужден был позвонить домой. Во избежание домашнего скандала на расстоянии, что всегда лишает обороняющуюся и нападающую брачные стороны возможности быстрого, бурного примирения, а также ради экономии монеток, я не объяснил жене причину моей задержки в городе. Я только сказал, не вдаваясь, впрочем, в подробности, что мы теперь, дорогая, и наши дети с внуками пойдем по миру, то есть будем путешествовать по нему почти бесплатно. И сразу же повесил трубку, чтобы не потерять из вида нищего старикана, а заодно избежать обвинений в безответственной поддаче с дружками и в легкомысленном похмельном юморке.
В общем, за эти пять часов он сделал три захода на все свои самодельные «паперти». Городские обыватели и туристы бешено его фотографировали при изымании приличной выручки. Разумеется, основной фигурой внимания толпы и, так сказать, звездой всего разыгрываемого, как по нотам, действа (с каждой минутой я все больше и больше в этом убеждался) был сам текст, жирно начирканный черным фломастером, особенно его эффектная концовка насчет неимения времени здесь сидеть.
Я с грустью думал о себе, а также о многих молодых и пожилых людях обоего пола, которые явно прикидывали общую сумму выручек нищего, сравнивая ее со своими дневными доходами, с количеством затраченного труда, с временем, потраченным на транспорт и, конечно, с условиями работы.
А что? Условия работы — не последнее дело в сверхдинамичной, а от того и крайне быстротечной американской жизни, безнадежным заложником которой стали здоровье и психическое состояние не только миллионеров, но и таксистов, и уличных ментов, и мелких торговцев — всех трудяг втянутых в бесчеловечные жернова городской цивилизации. Вот, недавно знакомый миллионер, которого я вовсе не тянул за язык, признался с горечью, что с годами он все чаще, все сильней и сильней завидует не только мне (я в его глазах — чудила, свято выполняющий заповедь насчет надобности быть как дети и птички небесные) — завидует он своему садовнику, капитану своей яхты, пилоту своего самолета, личному шоферу своей жены и даже студенту, два раза в день полтора часа выгуливающему на чистом воздухе его мастифа, голдем-ретривера, розового пуделя и двух болонок...
После каждого обхода нищий забредал все в тот же «Макдональд». Присаживался все за тот же столик у окна, за которым сидела все та же очень грустная — непритворно грустная — молодая леди.
Очевидно, подумал я сочувственно, это преданнейшая дочь, не добившаяся никакого личного счастья в жизни, но сама себя обрекшая на вечное ухаживание за старым несчастным отцом-неудачником.
Ясно было, что каждый раз он оставляет всю свою выручку именно ей. И каждый раз, сделав один-другой глоток кока-колы, он снова плелся к шляпе номер 1. Кстати говоря, фляги с водкой или с виски, завернутой в пакет, как это делают все местные бомжи и опустившиеся ханыги, ни разу я не заметил в его руках. Я, вполне войдя в роль детектива, наблюдал за этой парой с улицы. У дочери — мне сходу это стало ясно — не было никакого желания разговаривать с нищенствующим папашей. Она все с той же неизбывной грустью, и порою и с болью, смотрела в окно. Очевидно это ее отвлекало от тоскливых мыслей. Но чувствовалось, что такое вот времяпрепровождение становится все тягостней и тягостней для этого судьбой терзаемого существа.
Наконец старик сделал последний заход. По идее, он должен был бы неимоверно устать. Как-никак старость, дно жизни, ежедневное мотание от шляпы к шляпе — лишь бы оскорбленная и униженная дочь не померла с голоду и не торчала на панели, как это делают у меня на родине умопомрачительно размножившиеся Сони Мармеладовы. Так думал я, поневоле проникнувшись поэтически мрачными настроениями любимого Федора Михайловича...
И вот тут-то, собрав последние подаяния, ковбойские шляпы, подобно фуражкам бедствующих офицеров российской армии, нисколько не потерявшие своих до вздорности горделивых очертании, прихватив заодно щиты с психологически убойным текстом, нищий преобразился вдруг из старой развалины в здорового, отишачившего свое человека и заторопился к американской забегаловке.
За столик молодой леди, все еще принимаемой мною за его дочь, он не присел. Сначала он зашел в сортир, куда, немного погодя, направился и я. Расположившись у огромного, во всю стену, писсуара в позе роденовского мыслителя, вставшего с корточек, я старался внушить себе, что нет ничего такого уж сверхудивительного в преображении и переодевании нищего. Хотя до такого вот развития жизненного сюжета любой литератор просто обязан был допереть пять часов назад, а не болтаться по дневной жарище, усугубленной адской влажностью, и не скользить по лезвию семейного скандала. Глупость свою я пытался оправдать тем, что бессознательно заинтересовался не самим нищим, в технологией всем этого изящного, что уж там говорить, бизнеса, приятным образом воздействовавшего на психику толпы, а также возможными связями находчивого бизнесмена с уличной мафией. Не может же быть так, чтобы в наши-то крысиные времена шакалы рэкета не брали по обе стороны океана долю с талантливого предпринимателя. Да и сам он, думал я поначалу, нуждается в защите от подонков, которые наверняка не побрезгуют позарится на пару-тройку десятков долларов, валяющихся без присмотра в шляпах каких-то бродяжек. Вон — в Москве эти самые шакалы позорного рэкета облагают данью на улицах и в подземных переходах, как шутят москвичи, от шибко развитого социализма к дебильному капитализму, даже нищенствующих старушек, несчастных беженок с детишками и энтузиастов, собирающих бабки для голодных шахтеров. Что уж говорить о Нью-Йорке, где наркоманы, ломами опоясанные, то есть терзаемые тяжкой абстягой, глушат, случается, прохожих за жалкую десятку...
Я был несколько удивлен, что ни разу не заметил контактов умного этого фармазона ни с уличной мафией, ни с завистливыми коллегами по попрошайничеству. Не заметил я также, чтобы кто-нибудь из праздно болтающихся шаромыжек с жуликоватыми внешностями и подозрительными манерами пытался посягнуть на выручку, безнадзорно лежавшую в шляпах.
3
Если говорить честно, то жуткое меня взяло зло за собственную мою глупость. За жлобство — тоже. Сходу ведь мог я предположить, что все это — чудеса совершенного сценического перевоплощения и абсолютно профессионального соответствия ему в течении нескольких часов, если не дней и недель. И не на сцене, главное, а в самой гуще мегаполиса, который мало чем можно удивить. Но в конце концов на то он и театральный жанр, подумал я, чтобы попадать под его обаяние, начисто забывая разницу между жизнью и искусством... На Бродвее ты однажды заплатил полтинник за тоскливую, чудовищно претенциозную чушь и пошлятину. А гению выдумки и актерства пожлобился подать пару долларов — бросил, говнюк, пару жалких квотеров. Прямо как в детстве, на халяву увлекся интересным представлением... Если ты джентльмен, то вот он выйдет сейчас из кабинки, а ты молча сунь ему в карман пятерку. Представление того стоит. Особенно при твоем желании воспользоваться потрясающе убойным текстом в бесплатных, как ты пообещал взбешенной жене, странствиях по Европе.
Да, я действительно хотел раскошелиться. Но тут я подумал, что сунуть какие-то бабки в карман нищего, вышедшего из кабинки сортира, было бы столь же нелепо, как зааплодировать Паваротти в туалете Карнеги-Холла, в момент блаженного молчания великого тенора перед писсуаром. Повторяю, я нисколько не удивился, на секунду лишь оторвав взгляд от фирменного знака на этом самом писсуаре, одноногой цапли, увидев, что из кабинки молодой человек, все еще мастерски загримированный под нищего старика, но аккуратно, со вкусом одетый и сложивший рубище свое в броско разрисованный пластиковый мешок.
Затем, явно чувствуя себя в этом сортире как в личной артистической уборной, он расположился у рукомойника с баночками, бутылочками, ватными тампончиками и прочими орудиями приведения в порядок своего талантливого лица, слегка утомленного, что уж говорить, пребыванием в непростой роли, но весьма довольного деловой удачей.
Бессознательно уподобившись фирменной цапле, то есть стоя на одной ноге перед слишком, на мой взгляд, массивным, похожим на вертикально установленную ванну для тощего мужчины, писсуаром, я размышлял о великолепии соответствия роскошному дару свободы, то есть об умении некоторых людей быть при любых обстоятельствах людьми не скованными никем и ничем, кроме нескольких библейских заповедей...
Должно быть, артисту и в голову не могло придти, что кто-то настырно выслеживает его с самого утра. Еще минута — и я поперся бы наконец на вокзал, хотя бес любопытства так и подбивал меня задать молодому человеку пару вопросов. Но если уж в Штатах и вообще на Западе не принято расспрашивать даже знакомых миллионеров о заработках, состоянии дел, особенностях бизнеса, тонкостях заполнения налоговых бумаг и так далее, то лезть со всем этим в душу мистера Попрошайера... Наверняка это считается неприличным даже на замечательном — судя по жизнерадостности умывающегося рядом человека — и натуральном дне жизни.
Почему-то я никак не мог отойти от писсуара, вымыть руки и направится наконец на вокзал. На меня просто напал столбняк, хотя затылком я уже чувствовал за собой чье-то крайне нетерпеливое дыхание и раздраженное переступание с ноги на ногу...
Вот этот перевоплощенец включил фен. Вот зашелестели в просушенных его руках пересчитываемые баксы. Именно такой характерный звук издают бумажные денежки, со свойственной мне страстью праздно анализировать жизненные наблюдения, когда человек, собираясь раскошелиться, как бы торгуется сам с собой.
В следующий миг я почувствовал, как, проходя мимо и обдав меня волной одеколона «Курортный» (безошибочно узнаю этот запашок после частого распития сей пакости во флотском учебном отряде), он что-то сунул весьма, заметим, резко и, скорей всего, брезгливо в мой задний карман.
Не успел я опомниться от жгучего стыда, страшного подозрения и закипающего на нем возвышенного негодования, как при выходе из сортира эта беззаботная певчая птица, нисколько не стесняясь товарищей по нужде и словно пробуя на вкус мелодию, сначала просвистела, а потом пропела на чистом нашем великом и могучем слова необыкновенно лукавой песни сталинских времен:
«я другой такой страны не знаю,
где так вольно дышит человек...»
Из уст моих так громко вырвался хорошо знакомый всем русским людям возглас изумления, повторить который в печатном тексте совершенно, к сожалению, невозможно, даже при моей не запятнанной пуританским ханжеством репутации сквернослова...
Через двадцать минут мы уже сидели втроем в дешевом китайском ресторанчике на Третьей авеню. Я захватил туда бутылку виски «Джей Би», в кругу друзей поэта до сих пор называемого «Иосифом Бродским». В заведениях, не имеющих прав на торговлю спиртным, не запрещается приносить с собой и распивать спиртные напитки.
Я уже успел принять извинения Саши, закономерно, какой выразился, принявшего меня за интеллигентного рэкетира, ненавязчиво ожидающего минуты получения своей доли с доходного бизнеса. Разумеется, я возвратил сунутые мне в задний карман 7 баксов. Тем же семью измятыми бумажками.
Мне ничего не пришлось выпытывать у своих новых знакомых — замечательных актеров одного из московских театров, приехавших в Нью-Йорк пару недель назад по приглашению старых друзей. Вот что было мне охотно рассказано.
Паломничество на Бродвеи они совершили в первый же вечер. Билеты на любой из мюзиклов были им не по карману. Да они о них и не мечтали точно также, как о покупке нового «Джиппа». Просто побродили по театральной Мекке нашей планеты, окутанной пьянящей дымкой предвосхищения зрелищ, с благоговением поглазели на афиши и всегда любезную актерской душе суету толп меломанов и фанатов созвездий знаменитостей.
Затем поканали по легендарной 42-й стрит к не менее известной Пятой авеню. Саша слегка расслабился от впечатлений дня и вечера. Забыл, естественно, инструкции друзей и наставления людей с поучительным опытом прогулок по городу Желтого Дьявола. И как житель страны, испытывающей вечный дефицит даже в самом ничтожном ширпотребе, позарился на десятидолларовыв «котлы» — гонконгскую имитацию «Роллекса». Вытащил из кармана, отсчитывая баксы, всю жалкенькую валютенку, выданную родимой сверхдержавой двум своим поданным. И — все. Через пять минут стало ясно, что их неначавшееся путешествие по Америке трагически закончено. «М-да, щипачитут высокого класса. Я даже не рюхнулся», — сказал Саша.
«Мы из-за этой шляпы остались без единой копейки и тащились в Бруклин пешкодралом, — сказала Зоя, — но вы знаете, на душе у меня при всем при этом было не так мерзковато, как после грабительского распоряжения премьера Павлова.
Представляете, сей финансист обчистил даже стариков, поднакопивших деньжат, на собственные похороны и поминки... Не нам было горевать. Мы шли и напевали дурацкий куплетик:
«действительно, действительно.
Все в жизни относительно...»
«Утром дикое меня разобрала ярость, — сказал Саша, — Говно, думам, буду я полное, если на свободе не пошевелю рогами. Зою расстроил, в долг там набрали хрен знает сколько, надеялись отмазаться видиком, да и здесь неохота было висеть на шве у друзей... Я — натуральный лох. Зойка рыдает, что пойдет на панель или добьется позирования у Эрнста Неизвестного. Ну уж нет, говорю, такого не будет даже через мои труп. Надрался с горя и, к счастью, вспомнил любимого своего О. Генри. Нет, думаю, на свободе я пропадать не желаю. Свобода — это, кроме всего прочего, выбор возможностей. Я ведь, раззява, артист, а не шляпа, полная говна собачьего. Стою я все ж таки тут чего-нибудь или не стою, елки-палки-моталки? Свобода и полное отчаяние с адской безнадегой, скажу я вам, включают в таком человеке, как я, все запасные и тайные источники энергии. Вот я взял и предпринял все это дело. Врежем, давай, за свободу!.. Остальное ты видел своими глазами. Я ведь тебя засек в последний момент. Думал, что ты мелкий рэкетир и спокойно решил отстегнуть двадцатник, хотя была у меня мыслишка послать твою неприятную личность в нокаут челюстью о писсуар. Кстати, зачем им при малой нужде, такие громадные керамические вмятины в стене — не понимаю... В общем, я принял компромиссное решение и отстегнул тебе как рэкетиру в нажопник 7 рэ... А ты, оказывается, решил поездить эдаким вот шикарным образом по Европе? Почему нет? Вали, мне даже авторских не надо. С меня хватит твоего признания и неподдельной творческой зависти. Спасибо, старик. А вот Зойке мое предпринимательское представление было не по душе. Настоящая нищета, говорит, это одно, это судьба, а нищенство, даже если оно таков вот артистически фокусническое, — совсем другое... Нет, отвечаю, несчастную нашу Россию больше полвека почище грабили, чем нас с тобой, и почище над ней измывались, и отчаяние ев с безнадего поглубже нашего, а вот пахнуло слегка свободой, защекотало слегка в ноздре народной соломинкой надежды и поперла изо всех щелей и загонов эта самая энергия веселого, духовитого предпринимательства вместе с верою в жизнь, в интерес и в случай. Лишь бы не мешали отчаявшимся людям, лишь бы подножки им не ставили старые дикообразы Системы, лишь бы рэкетиры всех мастей, в том числе и налоговой, имели совесть, паскуды, удовольствоваться пристойной долей, а не выгребали бы из чужих шляп всю милостыню случая и жизни. А сограждане мои, между прочим, не нищенствуют. Они пирожки пекут, носки вяжут, поросят чуть лине в ванных выкармливают к Седьмому Ноября и к Новому Году, один презерватив из трех воздушных шариков выкраивают, с детсадиками частными химичат, шашлыки захремачивамт, посредничамт, театрики в подвальчиках пооткрывали, туфельки на улицах ремонтируют и так далее. И первый враг, Зоя, энергии выживания — уныние. Враг номер 2 — тупая злоба тех, кому выгодна наша нищета, тех, кто сначала завел обессиленную страну в тупик, а потом пустил нас с тобой по миру без кола, без двора. А теперь вот, когда вроде бы дальше некуда, это они, пропадлины, мешают нам подняться — ну просто никак не дает обществу встать на йоги драконовская всякая коммуняка. Но я вот с друзьями и там со скрипом в занемевших костях разгибаюсь, и здесь постарался не пропасть. И было у меня для спасения всего-навсего свобода да с херову душу собственности. То есть ковбойское старье, куплетном на блошаке на взятый в дол червонец, грим, выданный другом и картон от винных ящиков. А Россия — защити мы только от всякой сволочи нашу свободу и право на собственность, то есть на то, что отныкано было у наших дедов и отцов в семнадцатом, — да сходу Россия перестанет попрошайничать на Западе, а через пятилетку никому уже не покажется нищенкой, уныложопо сидящей на неслыханных природных дарах и сокровищах. И сама еще великодушно подаст нуждающимся, а не паразитине какой-нибудь краснорылой, вроде эфиопских или кубинских партийных царьков. Врежем, давайте, за свободу частного предпринимательства и уважение к собственности! Потом мы двинемся в Ситибанка — мелочугу на бумажки обменяем...»
Поддали мы в тот раз очень славно. Потом мне пришлось подзабалдело бороться с Сашей за право расплатиться. Сошлись мы, по крайне щепетливому настоянию Зои, несколько травмированной перипетиями зарубежной артистической жизни, на том, что в такой необычной ситуации лучше всего — весело и по-братски скинуться. Она также настаивала на ом, чтобы я забрал из Сашиной выручки свое подаяние, которое почему-то считала необыкновенно щедрым.
Я замял этот неприятный для меня разговор, спросив у Саши, не боялся ли он оставлять без присмотра все свои протянутые шляпы? Там ведь даже пятерки были с десятками — было чем безнаказанно полакомиться какому-нибудь опустившемуся шаромыжке.
«Меня, старик, — сказал Саша, — тут трагически обчистили, поскольку я действительно настоящая шляпа. Карманничество, мелков и крупное, — искусство древнее, изобретенное вместе с карманом, нищенством, проституцией и журналистикой. Но заподозрить здешних подонков в том, что кто-то из них в мое отсутствие выгребет из шляпы нищенские денежки... Извини, до такого подозрения я не мог опуститься. Все же у вас тую не перестройка застойки, не подсос, отсос и барбарис, а правовое государство с солидной преступностью. Может ли тут ТАКОЕ взбрести в голову даже очень опустившемуся человеку? Врежем по последней за Америку — страну резких социальных контрастов, как всю нашу жизнь втолковывал нам спецкорр «Известий» Маркс-Энгельс-Ленин-организаторы, то есть видный представитель второй древней профессии Мелор Стуруа.
Мы врезали, и я уговорил новых своих знакомых сходу махнуть на электричке к нам в провинцию. Кроме всего прочего, сказал я, для меня такой неожиданный ваш визит будет чудесным спасением от драматических объяснении с женой. Мы втроем навеселе нелегким сердцем отправились к нам в Коннектикут... А по Европе мы с женой поездили вскоре на случайный гонорар за пару моих сочинении. Такие вот денежки я неизменно рассматривал как великодушное подаяние Небес в старую шляпу моей жизни.
Мы бродили, не держась затравленно за карманы, даже поблизости от римского Колизея и на улицах Мадрида, буквально кишащих самыми виртуозными в мире карманниками, как тщеславно полагают все их многочисленные жертвы.
В конце концов прозапас и на самый черный день у меня имелось то самое убойное обращение к прохожим и толпе туристов, а вместо шляп пошли бы в ход черные поношенные баскские береты.
Юз АЛЕШКОВСКИЙ