КОГДА ПЛАКАТЬ НЕ СТЫДНО

Ради таких минут стоит вообще ходить в театр — утверждает наш театральный обозреватель, совершенно потрясенный премьерой в «ефремовском» МХАТе

Культура

Сцена 1

Никакое количество прежде виденных «Трех сестер» не помешает воспринимать этот спектакль «как впервые», то есть взволнованно и чутко — ко всяким мелочам, интонациям, ко всему, что творится на сцене. И, замечая все это, узнавать — воротнички, точь-в-точь такие, как на фотографии дедушки с бабушкой, волчок, рамочка, зеркальце, часы на камине, наливка в графине, мелочи разрушенного, сгинувшего быта, какими-то своими осколками дошедшие до наших дней, перейдя в разряд детских безделушек; недоразбитое в детском ожесточении, хранится в каких-то ящиках и по сей день.

...Может быть, я преувеличиваю? Да ведь и вправду, откуда взяться крупному театральному событию — в театре, где на других спектаклях суфлеры выбиваются из сил, не зная, кому из актеров подавать следующую реплику, откуда многие первые ушли, а те, которые остались, радуют чаще в рекламных роликах, чем в ролях.

Нет, не преувеличиваю — спектакль Олега Ефремова, удавшийся вопреки всему, — тот случай, когда перед критиком стоит одна-единственная задача: подробно, стараясь ничего не упустить, пересказать спектакль, сохранив его хотя бы в таком виде. Стать с ними вместе. И Ефремов — быть может, единственный, который отважился не сыграть свою игру с Чеховым, а сегодня — встать с ним вместе.

...Нынешние МХАТовские «Три сестры» — быть может, самые пессимистичные за всю театральную историю. Непрошибаемой безысходности было хоть отбавляй и в «Трех сестрах» Юрия Любимова, но там эта ситуация с лихвой компенсировалась игрой и самовыражением «чужих» предметов — железок, солдатских кроватей, рукомойников и т.д. Здесь — чистый пессимизм, не выпаренный, а разлившийся во всем, наполнивший человеческие отношения до самых краев, от него не уйти, потому что никаких других чувств ни за какой дверью не будет. Не спасет и кирпичный завод. Да и Ирина никуда не уедет, обессиленная к концу, выпотрошенная, состарившаяся вмиг. Ни на завод, ни, конечно, в Москву.

Сцена 2

А какой страшный финал придумывает сестрам Ефремов! Дом, до тех пор пересекавший сцену диагональю, разворачивается своим фасадом к залу — распахиваются не придерживаемые уже никем двери, в окнах в последний раз можно увидеть стол, крытый белой скатертью, стулья, на которых никто уже не сидит, и пока все это медленно отплывает в темноту и скрывается за деревьями — они наконец опускаются на землю, как волшебный лес. Начинается страшный хоровод сестер (военный марш переходит в жуткие переливы Скрябинских этюдов, такты марша снова «смывают» Скрябина) — этот танец похож на страшные судороги удушья, родовые муки, после которых никто и ничто не родится. (Но в бесплодных мученических муках — еще и высокое страдание, и не зря кто-то уже написал о сходстве лиц сестер в эти минуты с античными масками трагедии.) Они расходятся и бродят уже поодиночке, напоминая знакомое по урокам физики движение элементарных частиц. Среди палой и горелой листвы, кажется, еще минута-другая и, изнемогшие, они улягутся здесь — не старые, но и не молодые уже. Улягутся, чтобы умереть, отгороженные ото всех бесконечными березами, которые озаряются последним осенним солнцем.

...Главная (главнейшая) загадка ефремовских «Трех сестер» — отсутствие выдающихся актерских работ. Вопреки нашей давней привычке видеть в пьесах Чехова пространство для игры, которая с подмостков прямиком отправляется в учебник. Кроме Кулыгина — Андрея Мягкова, Наташи — Натальи Егоровой, врезающихся в память ролей в спектакле нет. Есть — замечательные всплески, когда градус игры резко поднимается вверх. Уход Тузенбаха (Виктор Гвоздицкий), прощание Маши (Елена Майорова) — становятся минутами, когда плакать не стыдно. А не плакать нельзя, невозможно. Ради таких минут стоит вообще ходить в театр.

Но до того как ей приходится сыграть прощание, зрителей будет саднить и коробить уличность интонаций здешней Маши, отсутствие манер, место которых заняли повадки... Совершенно лишен любви Вершинин — Станислав Любшин. Об Андрее — Дмитрии Брусникине — писать неинтересно, его как бы и нет. А спектакль хочется назвать великим. Так и есть. Целое складывается из верно угаданных настроений, выверенных ритмов, музыки — настоящей, живой, фортепианной, скрипичной, которой в спектакле много; линий — реальных, вырисованных, выстроенных на сцене Валерием Левенталем. А как начинается? Как начинается!..

Не полуденным воздухом, не щебетанием птиц, что было бы естественнее, поскольку пятое мая, «на дворе солнечно, весело...», — спектакль начинается тревожными глухими ударами. Гром не гром — музыка худших предчувствий. Оттуда, издалека, надвигается фасадом прозоровский дом, плывет, точно проясняясь всеми своими чертами из глубин нашей памяти. И выходит группа людей, точно сошедшая с фотографии, но и тут же рассыпаясь одинокими фигурками. Над домом — деревья, высоко подняты над землей, растущие откуда-то не из земли, а из воздуха, в плетении излюбленного в эпоху модерна растительного орнамента, так что дом целиком помещается там, где должны были быть корни. Дом и погружен в кромешную черноту, окружающую его со всех трех (зал — четвертая) сторон... Эта жизнь, без возможности выбраться, выкарабкаться на поверхность, до своего начала уже погребена. Как на срезах пород в учебниках по географии: что-то покоится в прошлом, успевшем сгинуть под новыми культурными слоями.

Декорация перевернулась, и фасад стал интерьером: белые обои, белая, выложенная плиткой печь в углу, Андрей играет на скрипке. Маша совсем и не свистит — свистят птицы.

Сцена 3

Теперь уже видно, что весело, что светло. Ольга пересказывает годичной давности историю смерти и похорон отца, по всем канонам античной драмы, совпавшей с природными катаклизмами: шел снег, сильный дождь, было холодно. Резвяся и играя, Соленый целится в барона: шутка. Чебутыкин пускает мыльные пузыри: баловство одно. Простая, незамысловатая мистика — фокусы, на манер Шарлоттиных: Чебутыкин говорит, что уходит, а сам садится на рояльный вертящийся стул и накрывает голову газетой (так дети, закрыв глаза, думают, что спрятались, и требуют, чтобы их искали).

В последнем действии листопад проникает в дом, «не замечая» крыши. А до того прямо в комнату, на голову Тузенбаха, падал снег, засыпая ему плечи — потому что от дома-то осталась одна стена, дома самого нет. Это — ненарочитая, но внятная в каждом своем проявлении мистика театральных знаков.

«Все тут непросто» — Ефремов даже книгу свою так назвал, и эти слова вспоминаются каждый раз, когда смотришь его спектакли. «Три сестры» — значительнее всех его виденных работ на эту тему. На какую же? На тему жизни. Сложной, быстротекущей, скоро истекающей, где не каждый достоин счастья, а может быть, и никто. Где смерть — самая нелепая, неожиданная — все равно естественна, поскольку противоестественно только бессмертие.

Жизнь, может быть, станет лучше — не через 200 — 300, уже через 100 — 200 лет. Это утешает?

Григорий Заславский,
«Независимая газета», специально для «Огонька»

Фото М. Гутермана

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...