Некролог
В Беркли на 69-м году жизни скончался великий русский филолог Виктор Живов.
Виктор Маркович Живов был великим русским ученым, и это можно теперь произнести, а труднее осознать, во-первых, что вот среди нас, таких, какие мы есть, только что был великий русский ученый, а во-вторых, что уже нет. Я последний раз его встретил зимой на демонстрации на проспекте Сахарова, когда он с преувеличенной торжественностью проносил свою знаменитую бороду через ворота металлоискателя, как бы с некоторым намеком, что может и зазвенеть. Он был артистичный человек, он потом повязал на эту бороду белую ленточку, как бантик. А это было здорово — стоять на проспекте Сахарова и знать, что тут вообще-то есть русский филолог, ну, такого правильного масштаба, из тех, что встречаются пять-шесть на столетие.
Он занимался историей русского языка и культуры, а это такая тема, что тут, кажется, трудно как-то все совсем по-новому рассказать. А он умел. Он вообще-то больше всего писал про XVIII век, но я вспоминаю то сногсшибательное впечатление, которое на меня произвела его статья из книги "Разыскания в области истории и предыстории русской культуры", посвященная самым ранним памятникам русской письменности. Там был филологический анализ, отчасти анализ риторической традиции, но из него вдруг стало ясно, как все начиналось. Понимаете, мы привыкли, что эти памятники — вроде "Повести временных лет" или "Изборника Святослава" — это весьма величественные творения, какие-то они основополагающие, самые главные. Походящее слово — центральные. Виктор Маркович задался вопросом: а кто сюда приезжал тогда, в IX-Х веках. Вот представьте: у черта на рогах, дорог никаких, население обретается по лесам, дружинники то дань собирают, то рабов на продажу отлавливают — интересное место. И у него ясно получалось, что та греческая культура, которая к нам пришла,— не православие вообще и не блестящая культура константинопольского двора в частности, а крайняя форма аскезы, отшельничество, каких мало, другие сюда бы не поехали. Но при этом те, кто принимал их здесь, варяжские князья, они-то ждали, что все будет похоже на настоящую империю, чтобы блистало величественностью и торжественностью. И так возник поразительный феномен монашеской культуры в роли государственной религии и церемоний отъявленных бандитов, какими были эти наши Игорь, Владимир, Святослав.
Меня всегда поражали русские домонгольские храмы своим интерьером: низкие своды, тяжелые столбы, двери, куда надо входить согнувшись в три погибели, притом что в Византии совсем не так. Именно из статьи Виктора Марковича вдруг стало ясно, в чем дело: да это монашеский, сирийский, аскетический идеал пространства. Только вдруг на государственной службе. Честно сказать, для меня остается вопросом, как это вообще можно совместить, как должен себя чувствовать человек, до такой степени проникшийся христианскими идеалами аскезы, чтобы все оставить и отправиться сюда, в места, о которых даже в книгах ничего нет, а потом встретить тут лихой варяжский мир. Нужно не просто возлюбить ближнего своего как себя, а как-то гораздо сильнее. И с этого все начиналось, и как-то дальше так и пошло — это была предыстория русской культуры, а потом пошла история.
Виктор Маркович был тем, чего сегодня не может быть. Он был человеком глубоко православным и вместе с тем очень толерантным и очень свободным. Он был полон такой иронии, что казалось, с эдакой натурой вообще ни к чему нельзя относиться серьезно, к себе в первую очередь. Человек, который прикалывает белую ленточку в виде бантика к своей буйной православной бороде, не может всерьез быть заместителем директора Института русского языка Академии наук и профессором Беркли, но он был. Его исследования по истории русских представлений о грехе и искуплении иногда читаются как комические анекдоты: искренняя уверенность, что на Страшный суд лучше как-то не являться по одному, а если вместе, то, глядишь, проскочишь, жуткая коррупция попов, которые берут взятки со старообрядцев, чтобы донести властям, что они якобы ходят на исповедь, требование государства, чтобы на исповеди присутствовал посторонний свидетель, чтобы эту коррупцию победить — это все такая история русской церкви, что, кажется, тут уж не на что опереться. Но при всей этой иронии он вовсе не затруднялся находить в себе силы для различения добра и зла и как-то не давал повода усомниться в том, что и искренняя вера и истинная церковь, и благодать — вещи настолько же очевидные, как небо, поле или река: они просто есть.
Русские славянофилы, ранние, обаятельнейший Иван Киреевский например, полагали, что западный мир, разделивший науку, формальную юриспруденцию, светскую и религиозную этику, логику и чувство, совершил ужасную ошибку, а правильно — это когда есть духовная цельность и там одна истина, она же справедливость, радость и благодать. Виктор Маркович занимался историей и судьбой и самих этих воззрений, и их странными извивами в официальной народности и русском национализме. Это отдельная тема, но в реальности, кажется, ни одного человека, который бы вот это все так умел, как у Киреевского, не существовало вовсе. Я по крайней мере никогда не встречал. Кроме как раз Виктора Марковича Живова, которому единственно, кажется, было так смешно, что он такой уродился, что к истине и радости добавлялось еще и веселье. И ему было страшно интересно вокруг, он любил людей просто, их мысли, действия, их истории, их заблуждения и деяния — это его страшно увлекало. Он как-то лет тридцать назад сказал, что ему совсем не хватает времени спать, так много надо всего сделать, и он решил теперь спать по четыре часа в сутки. Не знаю, долго ли он так продержался, но пробовал. Он выглядел как совершеннейший аскет, который очень любит жить, и, хотя это парадокс, он сам не видел тут никакого парадокса.
И еще он был человеком... тут трудно подобрать слово. Русское слово "школяр" происходит от scholar — человек школы, ученик и профессор сразу, но по иронии судьбы оно у нас приобрело какой-то пренебрежительный оттенок. А он любил школу не только как знание, а еще как социальный организм, как объединение людей с одними очень чистыми интересами. Ему нравились школьные ритуалы, ему даже было свойственно глубоко ироничное тщеславие. Русская высшая школа как-то растеряла эту традицию академической солидарности, что его, кстати, расстраивало, он искренне переживал, что Московский университет теперь как-то не очень, и даже писал про это. Он умер в Беркли. В Америке молодая культура, в том числе странные погребальные обряды, и иногда принято провожать покойного аплодисментами. То, что Виктор Маркович умер, так несправедливо рано умер,— это горе. Но он был такой, что, провожая его, действительно хочется поаплодировать.
Ну и просто поблагодарить его, что он был.