Перед открытием своей первой выставки в России ВЕРУШКА (Вера Лендорф) ответила на вопросы АННЫ ТОЛСТОВОЙ.
Фото: Василий Шапошников, Коммерсантъ / купить фото
— Вы ведь начали заниматься искусством, а потом ушли в мир моды, почему?
— Это было ужасное время в Германии, после Гитлера. Мой отец был казнен за участие в заговоре против фюрера, но нацисты все еще были в силе — на нас смотрели как на семью предателей родины. В пятнадцать лет я была в глубокой депрессии, даже не зная, что это депрессия. Мне казалось, что если это и есть жизнь, то жить в этом мире нельзя. Поэтому я с удовольствием пошла в художественную школу, я любила рисовать, но дело даже не в этом — это было освобождение, освобождение от общеобразовательной школы. Школу я ненавидела: меня звали дочерью убийцы. Но это было ненадежное освобождение, и мама говорила мне: «Ты не сможешь зарабатывать на жизнь живописью, если ты не станешь знаменитым живописцем, денег у тебя не будет, ты должна найти другой способ заработка».
— Это и была мода?
— Нет, тогда я решила заниматься текстильным дизайном. Но вскоре обнаружила, что это ужасно плоское и скучное занятие: вы все время придумываете и повторяете узоры. Я представляла себе текстильную фабрику и думала, что это не для меня. Потом, в художественной школе ко мне стали иначе относиться: раньше меня дразнили уродиной и дылдой, а тут говорили, что я красива, что у меня прекрасные длинные ноги. Меня начали приглашать сниматься фотографы, я даже появилась на обложке немецкого журнала мод Constanze. И я уже подумывала, что это интересно. А потом я поехала во Флоренцию, чтобы продолжить занятия живописью. Хотела сбежать из Германии. И там, прямо на улице, меня нашел фотограф Уго Мулас — он вообще-то фотографировал людей искусства, а модой занимался лишь изредка. Уго Мулас был очарователен, сказал «пойдем со мной» и привел меня в палаццо Строцци — там представляли одну итальянскую коллекцию одежды. Так неожиданно я оказалась в мире моды. Это была совсем другая реальность: меня окружили красивые девушки в красивых платьях, и я подумала, что, наверное, смогла бы жить в этом мире.
— Вас сразу позвали на подиум?
— В палаццо Строцци я познакомилась с одной французской моделью, я ей понравилась, и она позвала меня в Париж. Я поехала в Париж, у меня появился контракт с модельным агентством. Поначалу не все шло гладко: я была очень высокая и худая девушка с совершенно детским лицом, хотя мне было уже восемнадцать. Представляете: длинное-длинное тело, маленькая головка и детское личико. Но потом мне попался американский агент, она сказала: «Приезжай в Америку — у нас любят высоких блондинок». Я и поехала в Нью-Йорк. И это оказалось ужасно: та женщина-агент меня просто не узнала, заявила, что внешность моя никуда не годится, и посоветовала стать брюнеткой. Я отправилась в самый дорогой салон, чтобы перекрасить волосы.
— Так начались ваши перевоплощения?
— Я делала множество фотопроб — ничего не получалось. Тогда мне пришлось вернуться обратно в Европу, в Италию, чтобы набраться опыта. И там я решила, что я стану совсем другим персонажем — я сделалась Верушкой, девушкой с далекого Востока, я не осмеливалась прямо говорить, что я из России, потому что ни слова не могла сказать по-русски, даже не знала, как будет «привет». Я изменила все: манеру двигаться, манеру говорить. Я начала держаться так, как будто это не мне нужна работа, а за мной охотятся агенты и фотографы, и я просто путешествую по миру. И когда я приехала в Америку во второй раз, меня ждал успех, я довольно быстро попала в Vogue. И довольно быстро поняла, что это не то, чего я хочу. Я хотела что-то сыграть, трансформироваться, преображаться, менять образы, а меня воспринимали как вешалку для одежды. Когда я пыталась сказать, что мне нужна другая шляпку, мне говорили: «Помолчи, ты тут не для того, чтобы говорить». Потом я очень подружилась с главным редактором Vogue Дианой Вриланд, и, когда пожаловалась ей, что больше так не могу, она посоветовала мне вернуться в Италию и работать свободно, над художественными проектами. Я так и сделала. В Риме я познакомилась с фотографом Франко Рубартелли — мы стали одной командой: я все делала сама, у нас не было стилистов, парикмахеров, гримеров, мы работали свободно, без всякого заказа, но при этом абсолютно все наши фотографии были напечатаны. Я наконец нашла свой способ выражения. Мода оказалась для меня чем-то вроде сцены: с помощью одежды, украшений, аксессуаров я переиграла множество персонажей.
— Вас снимали практически все великие фотографы моды второй половины XX века. Вы чувствовали, что занимаетесь сотворчеством?
— Далеко не со всеми. Хельмут Ньютон сделал всего несколько снимков — у нас не сложилось длительного сотрудничества. Ирвин Пенн особо со мной не разговаривал: он хотел, чтобы ты оставалась всего лишь моделью — повернись налево, повернись направо, не болтай. Он ведь великий фотограф натюрмортов, и модель для него была чем-то вроде бутылки. Хотя после съемок наши отношения переходили в очень дружеские. По-настоящему творческая работа была у меня с Ричардом Аведоном. Но вообще-то модная фотография — это всегда работа в команде: гримеры, стилисты, дизайнеры — они тоже по-своему художники. Правда, поначалу ничего такого у нас, моделей, не было — макияж и прически приходилось делать самим.
— А как вы вернулись к «чистому» искусству?
— Потом я устала и от моды, вернулась в Германию, вела дневник, писала, рисовала. Еще с Рубартелли я сделала теперь очень известную фотографию: каменная голова среди камней. Мой новый спутник, художник Хольгер Трюльцш, был просто зачарован тем снимком — вместе мы начали работать над серией снимков, где мое тело становилось холстом для живописи, этот проект растянулся на долгие годы.
— Кажется, что мир моды сегодня занимается тем, чем раньше занималось искусство: создает воображаемые миры, не имеющие ничего общего с реальностью. Зато современное искусство сосредоточилось на социальных и политических проблемах реальности. Вы же в своем искусстве продолжаете жить в воображаемом мире. Вам, наверное, трудно было пробиться на художественную сцену?
— О да, я была столь успешна в мире моды, что меня никто не воспринимал всерьез как художницу. Прошли многие годы, передо мной закрывалось столько дверей… Дескать, что она тут делает, эта модель? И надо сказать, мне до сих пор трудно. Так что я очень благодарна Московскому дому фотографии, правда. Я не в таком положении, чтобы выбирать между тем или этим музеем. В Европе мне трудно — в Америке попроще, люди там более дружелюбны, и у меня там было много выставок. Особенно же трудно в Германии — у нас не любят звезд, звездам, как, например, Ханне Шигулле, приходится уезжать. Потом на пике славы можно вернуться, но вначале очень сложно. В Германии меня готовы были принять как модель, но не как художника. Мне говорили: «А, теперь вы решили стать художником, все понятно». Я возмущалась: не теперь — я всегда была художником, человек либо художник, либо нет. Даже если я не пишу красками, я все время слежу за композицией и цветами — я всегда смотрю на мир глазами художника.
— Помимо фотографов вы ведь работали и со многими великими художниками XX века. С кем было интереснее всего?
— Для меня самым важным человеком оказался Сальвадор Дали, потому что он сумел показать мне, что тело может быть инструментом выражения само по себе. В том перформансе, когда я была вся облеплена кремом для бритья, я почувствовала себя живой скульптурой. Энди Уорхол — ему нравилось, что я делаю, он ходил на все открытия моих выставок в Нью-Йорке, но с ним было непросто общаться. Он все время твердил: «О, это так красиво, так красиво!» Или: «Как ты это делаешь, чтобы оставаться такой красивой?» Дали был безумец, но он дарил мне идеи, с Уорхолом так не получалось. И потом, я тогда еще не понимала, что Уорхол — такой великий художник. Я тогда больше интересовалась Фрэнсисом Бэконом, любила его живопись.
— А Франческо Веццоли?
— Мы познакомились в Нью-Йорке — он сказал, что хочет сделать со мной перформанс на Венецианской биеннале. Я подумала, что Венецианская биеннале — это неплохо, особенно если у тебя трудности с попаданием на художественную сцену. Но он буквально запер меня в Венеции в доме на каком-то острове, ни с кем не познакомил, даже не пригласил меня на торжественный ужин после открытия, когда я там сидела и вышивала. А на следующий день моя фотография была во всех газетах — этакая дива. И он сказал: «О, ты сделал меня знаменитым». Я была очень разочарована: еще один эгоцентрик и карьерист из мира искусства.
— Кажется, все, с чем вы соприкасалась, начиная с «Blow-Up» Антониони, становилось культовым. Люди, произведения. У вас чутье на то, что станет культовым?
— Бойс говорил, это внутреннее решение человека — стать знаменитым. Нужно лишь очень сильно желать и стремиться к тому, чего ты хочешь. И, конечно, много зависит от удачи: надо встретить нужного человека в нужном месте в нужное время. И потом, многие великие художники остаются неизвестными и просто исчезают — может быть, о них вспомнят после смерти, может, нет.
— Вы говорите, что любите Фрэнсиса Бэкона. Его можно назвать художником, поставившим точку в истории портретной живописи. Ваша выставка называется «Автопортреты», но при этом вы все время прячетесь под разными масками. Почему портрет в его классическом понимании, психологический портрет, сегодня исчез?
— Когда мы работали вместе с Хольгером Трюльцшем, мы говорили, что наша главная цель — изгнать индивидуальность, оставить только женское тело как знак. В этих работах у меня было ограниченное число поз, я стояла прямо, ровно и скованно, подражая египетским статуям. И я все время закрывала глаза, потому что глаза слишком живы — они все время выбивались из нашей маскировочной живописи. Конечно, исчезнуть было трудно — люди все равно знали, кто эта модель. Но, по крайней мере, таков был наш художественный манифест: убрать индивидуальность. Джек Николсон, с которым мы дружили, говорил: «Нет, Верушка, это не то — нам нравится, когда ты красавица». И это очень типичная реакция. Я думаю, сегодня не может быть одного-единственного портрета человека. Люди стараются придерживаться какого-то стиля: кто-то изображает хиппи, кто-то панка, кто-то светскую даму. Но это все поверхность. То, что внутри, все время изменяется. Конечно, что-то в нас остается неизменным. Но я всегда не то, что вы видите перед собой, я где-то в другом месте. Жизнь текуча, даже слова, которые вы пишете, они тоже меняются со временем. Знаете, у меня было военное и послевоенное детство — в нем не было игр и игрушек. Так что смена масок — для меня это было чем-то вроде игры, возвращения в детство. Это ведь очень важно — вы должны получать настоящее удовольствие от того, что делаете.
— Вы все время скрывались под масками и даже под вымышленными именем. Почему вы решили рассказать вашу настоящую семейную историю только сейчас?
— Верушкой меня все же иногда называли в детстве. Кроме того, это звучало экзотично, особенно в годы холодной войны. Раньше в Германии были не те времена, чтобы говорить о моем отце, графе Генрихе фон Лендорфе, и о его двойной жизни: бункер «Вольфсшанце» был возле нашего замка Штайнорт, а отец участвовал в Сопротивлении, в заговоре Штауффенберга, в покушении на Гитлера. Это полностью изменило жизнь нашей семьи. Мать пережила чудовищную травму и стала говорить об этом лишь в последние годы — я записала на пленку много ее воспоминаний. Но я уверена, что мы должны рассказывать об этом, хотя бы чтобы этот кошмар не повторился.