Коллаборационист

Александр Борин: как подавление Пражской весны ломало человеческие судьбы

45 лет назад, в конце марта 1968 года на съезде компартий в Дрездене были подвергнуты остракизму экономические реформы в Чехословакии. Судьба Пражской весны была предопределена

1968-й в Чехословакии начинался спокойно и мирно. Никто не мог предположить, чем "пражская весна" обернется. На фото: Молодежь распространяет антисоветские листовки. Прага, лето 1968-го

Фото: Getty Images/Fotobank

Александр Борин

Имя человека, о котором рассказываю, я меняю: прошло много лет, что с ним, где он — я не знаю. Возможно, у него есть дети, внуки, вряд ли они хотели бы узнать всю правду об этом человеке. А в остальном — именно так все тогда и происходило, все до мельчайших подробностей.

Ода официанту

В 60-е годы существовала такая практика: советский журналист, желающий посетить какую-нибудь братскую социалистическую страну, приглашал к себе в гости своего коллегу из этой страны, принимал его, водил по московским театрам и музеям, а через некоторое время отправлялся к нему с ответным визитом. Мне очень захотелось поехать в Прагу, дело было за малым, оставалось найти пражского журналиста, согласного посетить Москву на таких же условиях. Уж не помню, как я вышел на редактора одного популярного тогда чехословацкого журнала Яна Сташека. Короче, в 1966 году я написал Сташеку письмо, изложил свое предложение, и через некоторое время он мне ответил, что счастлив будет меня посетить, а затем и принять как дорогого гостя.

Уже через месяц я встречал его в аэропорту.

Жил он у меня. Мы бродили с ним по Москве, ходили в знаменитую "Таганку", часто обедали в Центральном доме литераторов. Ян каждый день накупал ворох московских газет, а дома, полистав их, разочаровано откладывал. "Сиамские близнецы,— говорил он,— всюду одно и то же". Повторял: "Это ненормально, но,— он улыбался,— но естественно". Вечерами мы долго сидели с ним за бутылкой какого-нибудь грузинского вина, и он веселил меня последними пражскими анекдотами. "А знаешь,— спрашивал он,— почему Новотный у нас президент республики? — И, смеясь, отвечал: — Потому что по нашей Конституции президентом может быть каждый". Рассказал он и о мадам Новотной. Однажды она приехала посмотреть новый Дворец пионеров, перед которым поставили скульптуру голенького мальчика с горном. Мальчик был как мальчик, со всеми подробностями, которые мальчику полагаются, но мадам Новотная пришла от этого в ужас и распорядилась: "Отпилить!" Пока подробности были на месте, никто на них не обращал внимания, но как только их убрали, все с большим интересом стали рассматривать фигурку бесполого мальчика. История эта моментально разошлась по всей стране, сатирические журналы изощрялись, как могли, и подробности пришлось мальчику припаять снова, поставить на место. "О,— говорил Ян,— в Праге тебе скучно не будет".

Короче, мы быстро сдружились. Русский язык он знал превосходно, общаться с ним было легко и приятно. Через две недели мы вместе, одним самолетом, вылетели в Прагу.

Поселил он меня в гостинице рядом со своим домом, и началась моя прекрасная, очень интересная пражская жизнь.

В ту пору я писал о так называемых косыгинских реформах, начавшихся в СССР, а потому меня очень интересовала крупномасштабная экономическая реформа, предложенная ученым Отто Шиком и одобренная на заседании ЦК компартии Чехословакии в январе 1965 года. "Да, да,— сказал Ян,— я познакомлю тебя с интересными людьми".— "С экономистами?" — "Да нет, они потом. Сначала я тебя познакомлю с официантами". Я не понял: "Почему с ними?" — "А потому что экономика — это прежде всего психология. А о психологии наших официантов тебе захочется писать оду".

И он оказался прав. Скоро я в этом убедился.

Наверное, первое правило, которому учили в Высшей профессиональной школе официантского искусства в Марьянских Лазнях: "Не дай заподозрить клиенту, что ты его любишь за сумму, на которую он у тебя съест и выпьет".

И чехословацкий официант не давал этого заподозрить. Я видел, что с гостем, перед которым на крахмальной скатерти всего стакан содовой или чашечка кофе, он держался, пожалуй, еще сердечнее, чем с заказчиком свинины и сливовицы.

Пока в Чехословакии господствовал родной брат нашего советского общепита с неизменным: "Вас много, а я одна", чешскому официанту незачем было иметь свое индивидуальное лицо, экономика от него этого не требовала. А реформа, говорили мне все, с кем я заводил такой разговор, наоборот, потребовала. Всем своим поведением, всеми своими повадками официант как бы обращался к клиенту: "Ну, пожалуйста, прояви свои вкусы и желания!" В социалистическом государстве такое было в новинку. "А у нас,— смеясь, говорили мне,— социализм с человеческим лицом".

Ян весь светился. Он был похож на счастливого отца семейства, который гордится своими удачными детьми и хочет в полной мере продемонстрировать дорогому гостю все их необыкновенные достоинства. "Ты знаешь, в чем суть нашей чехословацкой экономической реформы? — как-то сказал мне Ян.— Нет, выгода, конечно, тоже, но главное — воспитать человека. Вот у вас очень любили лозунг: "Все как один". А экономическая реформа призвана, наоборот, внушить каждому, что он не такой, как все. Он особенный. Вкусы, привычки, мысли, настроения, потребности, даже капризы у него особенные, свои собственные. И это теперь горячо приветствуется. Наш сегодняшний лозунг: "Раскрепостись, гражданин, дай себе волю"".

Я согласился: да, прекрасно. Только при чем здесь экономическая реформа? "Ладно,— сказал Ян,— завтра мы с тобой поедем в город Готвальдов".

Официантов, приветствовавших привереду и капризулю, я уже видел. В Готвальдове я познакомился с обувщиками из кооператива "Старание", в рекламе которого говорилось: "И охота тебе ходить в башмаках, в которых ходит вся улица?"

Живя в Советском Союзе, я думал, что неприязнь продавца к капризному, переборчивому покупателю извечна и естественна. Но мои чехословацкие собеседники объясняли мне, что для казны и для умного продавца, как и для мудрого официанта, гораздо выгоднее как раз требовательный, желающий птичьего молока клиент. Привереда.

Нам с Яном показали интереснейший музей обуви. Многовековый исторический опыт подтверждал: каприз носителя обуви всегда был неистребим и неисчерпаем.

Я видел, как древний капризуля вслед за строгим египетским сандалием вдруг пожелал обуть свою ножку в роскошное шелковое шитье; я измерял длинные, сантиметров на 15, острые и твердые носы обуви, которыми модник XV века мог, как кинжалом, оборониться от тогдашнего уличного хулигана; я с уважением взирал на могучий, из цельного куска кожи, сапог, какой носил Ян Жижка, не сапог, а памятник, монумент, сама державная власть. Мещанин средневековья щеголял в ботинке, спереди аккуратно повторяющем широкую коровью губу. Красавица XVII века пользовалась башмачком-"коньком" — немыслимое сооружение из высоченного каблучища, узенького носка и плоской дощечки — вероятно, выглядывая из-под кринолина, это устройство сильно интриговало мужские чувства. Старинный почтальон надевал длинные, под бедро, сапоги — к ним полагался деревянный инструмент, без которого такой сапог в жизни не снимешь. Дама легкого поведения имела специальные, шитые тесьмой полусапожки. Я видел северный ножной убор из песца; азербайджанский плетенок из сушеной кожи; балканский туфель с оранжевым помпоном больше самого туфля; североафриканское приспособление, натягиваемое на пальцы — при голой пятке; гладкую пластмассовую, с металлическим отливом, сигарообразную, внутри на бархате, "люльку" самурая; монгольский сапог с носком, завитым в локон; узнавал наши, русские — голенища гармошкой...

В день отъезда Ян отвез меня в аэропорт. Мы крепко обнялись. "Спасибо тебе,— сказал я,— все было замечательно, Чехословакию я полюбил навсегда". "К любимым надо возвращаться,— ответил он.— Напиши, и я пришлю тебе приглашение".

Что говорить, из Праги я вернулся, полный впечатлений. Мне не терпелось рассказать о них своим читателям. О том, как многообразна, неисчерпаема и заразительна свобода: сегодня человек освободился от унылых, скроенных на один манер босоножек, завтра он захочет освободиться и от шаблонных, обязательных для всех догм и мыслей. У нас тогда тоже шли экономические реформы, однако задачу воспитать своего, полезного обществу Привереду, к сожалению, они не ставили.

Через год о поездке в Чехословакию я выпустил книжку, она так и называлась: "Нужен Привереда".

А еще через год, в 1968-м, в Прагу вошли советские танки.

Людей, не захотевших ходить, в чем ходит вся улица, решено было приструнить, призвать к порядку.

Чешский социализм по версии Александра Дубчека (на фото слева) не нашел понимания у советских товарищей. Справа — генсек Леонид Брежнев, в центре — председатель Совета министров Алексей Косыгин. 1968 год

Фото: Keystone/Getty Images/Fotobank

Повязка на глазах

Я хорошо помню тот 1968 год, помню, с каким волнением все мы следили за процессами, происходящими в Чехословакии. Даже по скупым сообщениям нашей прессы можно было догадаться, какая там идет острейшая борьба, как быстро, не по дням, а по часам, меняется общество, какие овладевают людьми новые, далекие от казарменного социализма настроения. А, недавно побывав там, я особенно ясно и четко все это себе представлял.

16 августа в Москве заседало руководство СССР. Предложение о вводе войск в Чехословакию было одобрено. 21 августа войска вошли. Дубчека и четырех его соратников захватили советские десантники и самолетом доставили в Москву.

Трудно передать, что мы тогда испытывали. Было ощущение непоправимой катастрофы. И полной нашей беспомощности, полного бессилия. От того, что мы, граждане СССР, невольно причастны к случившемуся, становилось совсем невмоготу. 25 августа семеро смельчаков — Лариса Богораз, Константин Бабицкий, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Владимир Дремлюга, Павел Литвинов и Виктор Файнберг — вышли на Красную площадь с плакатом: "За вашу и нашу свободу" Их тут же схватили.

А у меня из головы не шла та Чехословакия, где я недавно побывал. Виртуоз-официант из чешского ресторана "Лодь", изобретательные обувщики из маленького кооператива "Старание", вся та радостная, приподнятая, душевная атмосфера, которая для меня, советского человека, так была непривычна, так внове. Где сейчас эти люди? Что с ними? Как они?

Но прежде всего я не переставал, конечно, думать о Яне Сташеке. Я написал ему, но ответа не получил. Два раза звонил, но телефон не отвечал. Значит, нет ни его, ни его жены Марики? Где же они, с ними что-то случилось? Под новый, 1969 год я послал ему телеграмму: "Душой постоянно с тобой, хочу верить, что ты в порядке". И опять молчание.

Я уже не сомневался: произошло самое худшее. Я хорошо знал настроения Сташека, помнил, как он весело повторял: "Раскрепостись, раскрепостись, гражданин!", мне были известны люди, с которыми он общался, дружил. Вряд ли они могли спокойно встретить советскую оккупацию.

Но однажды прихожу домой, и жена с сияющими глазами сообщает: "Знаешь, кто звонил? Сташек".— "Когда?! Где он?!" — "В Москве, в гостинице "Мир", вот его номер телефона". Я тут же позвонил, он взял трубку. "Ян, дорогой, как я счастлив тебя слышать. Никуда не уходи, будь в гостинице, я хватаю такси и еду за тобой". Он стал говорить о каких-то делах, но я ничего не желал слышать. "Сиди и жди. Снизу я позвоню".

На лифте он спустился в холл. Мы обнялись. Я внимательно его разглядывал: нет, не изменился, такой же, как всегда, ну, слава богу.

В машине я его ни о чем не спрашивал: посторонний шофер, не поговоришь.

Жена радостно его встретила: "Ну, Ян, и переволновали вы нас".

Мы сели за стол. "Ну, рассказывай".

И он стал рассказывать. О том, как после отставки Новотного передралось, переругалось все руководство ЦК чехословацкой компартии, три месяца не могли поделить посты и должности, борьба шла за кресла министров и секретарей ЦК. О том, как Дубчек оказался слабым и нерешительным, любым путем старался добиться распределения сил в свою пользу. Как в чехословацком обществе началась стихия, анархия, заправлять стали безответственные элементы, особенно усердствовал так называемый клуб беспартийных — "КАН".

"Подожди, Ян,— сказал я,— но ты же сам призывал людей раскрепоститься". "Раскрепоститься, но не сбеситься",— ответил он.

Но хуже всего, что за всем этим, как позже выяснилось, стояли зарубежные силы. В чешском городе Соколове нашли американское оружие. А в США, оказалось, еще в 1962 году был разработан оперативный план тайных операций против социалистических стран. Так что же оставалось делать Индре, Биляку, другим ответственным людям из чехословацкого руководства, как не попросить помощи у Москвы? Допустить, чтобы пожар заполыхал и все погибло?

Я молчал. Жена сидела, опустив глаза в тарелку.

Президент Свобода приказал не оказывать советским войскам сопротивления, ума хватило. Но подстрекатели никак не могли успокоиться. В разных стычках 72 человека были убиты, сотни ранены. Кому нужна была их кровь, кому? Но мало того, поддавшись безумной пропаганде, в качестве протеста против ввода русских танков заживо сжег себя студент Ян Палах, через месяц — студент Ян Зайиц. Тем, кто их подтолкнул к этому, разве дорога чужая жизнь? Ради своих прогрессивных идей они, не задумываясь, пойдут по трупам.

Я не знал, что делать. Возражать ему, протестовать, начать с ним спорить? Я понимал, что это бесполезно.

"Послушать тебя, так наше радио говорит с твоих слов,— сказал я.— Оно сообщило, что на улицах Праги бесчинствуют нечесаные юнцы". "Да, конечно, юнцы,— согласился он,— совсем юнцы".

Протесты против советской помощи принимали подчас карикатурный характер, сказал Сташек. На вывеске ресторана "Москва" заменили несколько букв, и он стал называться "Морава". Случайно обвалился какой-то мост под Прагой, и тут же рядом повесили табличку: "Мост советско-чехословацкой дружбы". Бронзовому Яну Гусу повязкой завязали глаза, чтобы не видел он советскую оккупацию. 23 августа была объявлена однодневная забастовка, двери закрыла вся Прага, выйдет советский солдат на улицу, а город пуст. Ну и что, кому это что-нибудь доказало?

Надо было что-то сказать, и я спросил: "Ты надолго в Москву?" "Сейчас дня на четыре. Но скоро, наверное, приеду надолго. Мне предлагают должность собкора Пражского радио в Москве".

Сегодня, сказал он, обстановка в Чехословакии постепенно налаживается. Наводится порядок. В рядах бывшего руководства пришлось провести хорошую чистку. Полмиллиона коммунистов, треть всех членов КПЧ, исключены из партии.

Я спросил: "Значит, сегодня много кресел освободилось?" "Да, много,— подтвердил он.— Конечно, много".

На языке у меня вертелся вопрос: а кто до него работал собкором Пражского радио в Москве, где он сейчас и что с ним стало? Но я не спросил, Ян, как-никак, был у меня в доме.

Я сказал, что несколько раз звонил ему, но телефон не отвечал.

"Мы жили у родителей Марики,— объяснил он,— представляешь, эти патриоты стали вывешивать на дверях моей квартиры бумажку со словом "коллаборационист".— Он засмеялся. — Марику это сильно пугало, и мы на какое-то время съехали".

Скоро я проводил его до такси, заплатил шоферу и попросил довести пассажира до гостиницы "Мир".

"Ужасно,— сказала жена, когда я поднялся.— Ужасно".

Больше мы со Сташеком никогда не виделись и не разговаривали. Получил ли он пост собкора Пражского радио в Москве, я не знаю.

Славянский немец

Но думал я о нем часто.

Я вспоминал, с каким воодушевлением он рассказывал мне об успехах их экономической реформы, как без устали возил меня по разным городам, старался, чтобы я и то посмотрел, и это, очень хотел, чтобы я разделил его радость, его гордость — "нет, вам в Москве до нас далеко!". И ведь не лгал, не притворялся, не лукавил, правду говорил. Не случись в Чехословакии революционных событий, не встань все дыбом, оставайся страна прежней или почти прежней, он продолжал бы, наверное, любоваться виртуозом официантом, умным обувщиком, дружил бы с экономистами-реформаторами, смеялся: "Здесь вам не "рука Москвы", а?" и спокойно редактировал свой скромный журнал. Но в Чехословакии все пришло в движение, все сдвинулось со своих мест. Вошли советские танки. Общество круто разделилось. Тех, кто пошел на баррикады, травили, выгоняли со службы, исключали из партии. Ян на баррикады не пошел. Наверное, смелости не хватило. А быть может, понимал, что это бесполезно, ничего не даст. Все попытки протестовать обречены. Он часто говорил мне: "Знаешь, кто такой чех? Это славянский немец. А немцы — люди практичные, аккуратные, предусмотрительные". Однако тысячи людей в Чехословакии точно так же понимали, что, выйдя на баррикады, они мало чего добьются, знали, что протестовать пороху у них не хватит, но при этом вслед Дубчеку не улюлюкали и советские танки не приветствовали. Ян и улюлюкал, и приветствовал. У него вдруг появился выбор: или, как многие, смириться, переждать, приноровиться, ничего не поделаешь, или воспользоваться случаем и выгодно приобрести. "Славянский немец" предпочел приобрести. Полмиллиона работников разного ранга погнали тогда из партии, освободились вожделенные кресла и кабинеты. Ян видел, как их лихорадочно занимают все, кому не лень. Еще вчера его вполне устраивал скромный журнал, тихое место, но сегодня вдруг появился соблазн получить пост попрестижнее, позаманчивее, повкуснее. И действовать надо было спешно, не рассуждая, а то ведь все разберут. Для этого требовалось, конечно, отречься от старых друзей, принять новую власть, ту самую "руку Москвы", уговорить, убедить себя в том, что советские танки пришли правильно и людей выгнали со своих постов справедливо. Короче, надо было суметь договориться с самим собой, переступить через себя. Одни на это не способны. Другие, их куда больше, вполне способны, найдут и сто доводов, и сто оправданий. Да и долго искать не придется. Ян Сташек оказался способен. Доводы и оправдания тут же нашлись. Он был в порядке.

Сколько таких умелых, сговорчивых с собой людей встречал я и у себя дома.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...