Коротко

Новости

Подробно

Газета "Коммерсантъ" от , стр. 6

 Прага юрского периода 1968-1998


В Праге весна кончается в августе

30 лет назад советские войска оккупировали Чехословакию
       21 августа 1968 года советские танкисты в Праге узнавали его и спрашивали, не он ли играл в "Республике ШКИД". А что он лучший Остап Бендер, они еще не знали — съемки "Золотого теленка", очень веселого фильма, только что закончились. Но эта встреча со зрителями для Сергея Юрского была безрадостной. В одночасье все люди с советскими паспортами в Праге стали оккупантами — что танкисты, что артисты.
       Спустя 30 лет СЕРГЕЙ ЮРСКИЙ впервые написал об этом. В этих воспоминаниях нет политики и нет экономики. Это своего рода фотографии, сделанные умным и тонким фотографом.
       
Весна 1968-го
       В Праге тогда дышало вдохновение. Все, что ни делалось, было талантливо, и все восхищались друг другом.
       Наши спектакли шли в театре "На Виноградах", а поселили нас на другом берегу Влтавы, возле парка Фучека. Между театром и отелем курсировал специальный автобус, но манила улица. БДТ к тому времени был уже знаменит, и нас окружали репортеры, театроведы. Это были странные интервью. Интервьюеры мало спрашивали, а больше говорили сами, взахлеб рассказывали о своих переменах. Свобода! Свобода от слежки, от цензуры, от госбезопасности, от московских "советников" во всех областях жизни. Свобода от страха. "Может, и ошибаемся, но не боимся. Говорим громко",— сказал мне Богумил Барта, мой старый друг, соученик по Ленинградскому университету, а теперь профессор юридического факультета в Праге. Ироничный Богумил, скептик и насмешник, не мог скрыть восторг, переполнявший его.
       Франтишек Павличек, директор Виноградского театра и активист дубчековских реформ, говорит: "Смотрите, смотрите, это и есть социализм. Была подмена, была фальшь, а это — настоящее. Теперь все будет нормально!"
       Уже март, совсем тепло. Настоящая весна. Начало цветения. Мы потрясены. Мы ошеломлены. Мы влюблены в эту страну и в наших коллег из этой страны. Правда, появился некоторый привкус тревоги. В Москве недовольны. Москва сердится. Могучий "старший брат" хмурит брови. На безразмерной Вацлавской площади день и ночь идут митинги. Пошли слухи, что западные немцы хотят оккупировать страну и чехи якобы готовы открыть границу. Советские газеты обвиняют Чехословакию в антисоветских настроениях.
       "Где, где? — кричит Павличек.— Вы разве ощутили антисоветские настроения?" Он хватает Товстоногова и меня за рукава: "У вас сегодня свободный день. Берем машину и едем на границу. Вы увидите сами. Там все спокойно. Какая оккупация?"
       Все это громко. И все это страшно. Потому что и их страна, и наша — это страны стукачей. Они пытаются от этого избавиться, но пока это только попытка, а у нас стукачество нарастает.
       "Расскажите там у вас, что вы здесь видели. Расскажите правду!" — кричит нам на перроне Павличек. Я не могу забыть последних минут прощания с Франтишеком Павличеком. Это не фраза, я и правда все 30 лет, которые прошли с тех пор, это помню, и жуть охватывает сердце.
       "Ну, до встречи... Увидимся... вы звоните, вы пишите... я позвоню, я напишу..." — обычные прощальные слова. Я увидел влагу в его глазах. Может быть, переутомление, а может быть, слезы — так грустно ему с нами прощаться? Но не в нас было дело. "Пора, пора. Увидимся, увидимся",— сказал он. Поезд тронулся. Мы с Георгием Александровичем стояли рядом у открытого окна в коридоре. Павличек, не отставая, шел рядом с вагоном. И вдруг он широко улыбнулся. В сочетании с влажными глазами это было довольно жутко. Это был оскал усталости и боли. Поезд ускорил ход. Павличек побежал. Он поднял руку, и, прощально махая ею, с широко открытым, квадратным, как у рыдающего младенца, ртом, неожиданно жестким взглядом мокрых глаз, он прокричал несколько раз: "Никогда больше не увидимся! Никогда!"
Он оказался прав. Он предвидел.
       
Лето 1968-го
       В конце июля того же 68-го года мы с моим другом Симоном Маркишем были в Новом Свете. В дощатый домик почты пришла на мое имя телеграмма до востребования: "Тебя вызывают должен лететь чехословакию отлет восьмого августа целую мама". Я не был тогда, да и никогда не был потом человеком, которого лично (?!) посылают за рубеж и который должен (?!) лететь. Однако... однако крайне интересно после весенних пражских впечатлений.
       Наш отпуск с Симоном прервался на середине, и я вернулся в Ленинград. Нас посылали вдвоем с московским профессором-театроведом Хайченко на скромненький самодеятельный театральный фестивальчик в город Гронов, что на севере Чехии.
       Отлет был, естественно, из Москвы. Из других городов Союза тогда за границу не летали. Режиссер М. А. Швейцер, узнав, что я среди лета неожиданно окажусь в столице, спешно назначил несколько смен речевого озвучания "Золотого теленка". Делали иногда по 20 и более дублей. Я все говорил, что надо успеть до седьмого августа — восьмого я улетаю за границу. Это звучало солидно. Зяма (Зиновий Ефимович Гердт) — наш несравненный Паниковский, объездивший к этому моменту полмира со своим кукольным театром, иронизировал: "Прощайте, Сережа! Если вы Чехо извините Словакию считаете заграницей, ведите себя хорошо, все время напоминайте себе, что вы находитесь за границей!" И уже во дворе студии: "Не продавайте родину... дешево!"
       С Григорием Аркадьевичем Хайченко мы познакомились при получении авиабилетов и паспортов с визами. Нас посылал СОД — Союз обществ дружбы, организация, нашпигованная КГБ так, как нынешнее телевидение нашпиговано рекламой. Нам в двух словах напомнили, что обстановка там сложная, что нужно "держать ухо востро" и... и все. И ничего больше!
       
20 августа 1968-го
       От фестиваля в памяти осталась кипучая, творчески и сексуально озабоченная молодежь со всего света с ее неумелыми спектаклями, местный конкурс красоты, где я был членом жюри и с удовольствием разглядывал красавиц, претендующих на звание мисс Северная Чехия, и пиво — слишком холодное и слишком вкусное, чтобы можно было остановиться на одном и даже на двух литрах после обеда. Мирная летняя лесная сторона. Сюда, кажется, и газеты не доходили. Правда, появился из Праги озабоченный председатель Общества чешско-советской дружбы и все говорил нервно: "Где доты? Где дзоты? Где укрепления? Какие свастики на домах? Вы видели их? Это же провокация! Это нарочно кто-то нагнетает".
       Мы гуляли с нашими замечательными подругами и переводчицами Аленой Моравковой и Мишей Сухаржиповой, пили вино, дышали лесным воздухом и как-то стали забывать и о Праге, и о Москве. Наш новый знакомый Владимир Браунер, дорогой пан профессор, политических разговоров сторонился. Он прожил трудную и, судя по всему, лихую жизнь. Был послом в Эфиопии при Массарике, работал в МИДе. В годы социалистического террора этот блестяще образованный историк и полиглот просто спрятался (так я думаю) в пыльных архивах Страгова монастыря, чтобы там попивать и помалкивать. Теперь он разглядывал происходящие перемены с несомненным сочувствием, но и с большой осторожностью.
       "За свободу над платить!" — эта фраза, произнесенная им несколько раз, была серьезным предостережением, и лишь позднее я смог вполне ее оценить.
       Фестиваль кончился. Мы вернулись в Прагу. Мы жили в огромном Палас-отеле. Последние дни лета, дни прощания. И мы пели нашим переводчицам тут же сочиненную песенку:
       "Пани, подружки наши,
       Пани, не надо слов.
       Нежно вам ручкой машем.
       Пани, na shledanou! (до свидания)".
       20 августа меня на улице окликнули из машины. Я обернулся. Бог ты мой, начались чудеса совпадений этого дня. За рулем сидел Михаил Абрамович Швейцер. Рядом Соня Милькина, его жена и соратник во всех фильмах.
       "Какими судьбами?" — "А вы?" — "Где живете?" — "Когда домой?" — "Как наш 'Теленок' в смысле 'Золотой'?" — "Что делаете сегодня вечером?"
       Договорились идти вместе на вечерний сеанс смотреть фильм "Пожар, моя милая!" Формана.
       Пришел в гостиницу — телефонный звонок. Алена Моравкова зовет сегодня вечером к себе: она закончила перевод "Мастера и Маргариты" и сегодня получила подтверждение, что он идет в печать. И сегодня (все сегодня, 20 августа!) в Прагу приехала Елена Сергеевна Булгакова — она, несравненная, с которой и написана Маргарита. И она будет у Алены сегодня. И хочет меня видеть.
       Да-а! Ну и вечер у нас сегодня, 20 августа 1968 года, в городе Праге! Смотрели фильм Формана и хохотали. Поднимали рюмки в память Булгакова и в честь Елены Сергеевны на Винарской улочке у Алены. Вполпьяна усаживали Елену Сергеевну с сестрой в такси и договаривались повидаться завтра. Твердо запомнили и много раз повторили, чтобы не забыть, название гостиницы, в которой они с сестрой остановились, и тут же забыли. Снова пили — за Алену, за Мастера, за Маргариту, за пражскую весну. Мощно ревели самолеты за окном. И что-то слишком часто.
       — Что происходит, Алена? Это у тебя всегда так?
       — У нас аэродром недалеко, так что бывает...
       — То-то! А то прямо как война. Ну-ка, давай споем Окуджаву. Где гитара? Начали!
       "Вы слышите, грохочут сапоги,
       И птицы ошалелые летят,
       И женщины глядят из-под руки.
       Вы знаете, куда они глядят".
       Да что ж такое — опять самолет! И совсем рядом, как будто сейчас в окно влетит. Ладно, пора домой двигаться.
       — Ну что, Гриша, пешком или такси вызовем? А у вас тут сложно взять такси прямо на улице? Что такое, опять самолет?
       "Вы слышите, грохочет барабан,
       Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней..."
       — Подожди, Сергей, я сейчас позвоню одной соседке. Она по ночам никогда не спит... Алло, Мирка! Это Алена... Тут самолеты все время... Что-что?.. Она кричит, чтобы включили радио...
       
Запомните наши голоса!
       По радио мужской и женский голос, сменяя друг друга, возбужденно говорили: "Полностью блокирован аэропорт. Продолжают приземляться транспортные самолеты, и из них выходят танки. Генерал Свобода приказывает войскам не оказывать сопротивления. Призыв к населению: встречайте войска цветами".
       Гул в небе стал стихать. Начался рассвет. И мы услышали — сперва отдаленный, а потом близко, на соседней улице,— лязг танковых гусениц.
       По радио кричали: "Запомните наши голоса! Нас сейчас подменят. С вами будут говорить другие люди. Вас будут обманывать. Мы постараемся обратиться к вам на другой частоте. На частоте свободного радио. Запомните наши голоса. (Были слышны стуки и крики.) Внимание, опасайтесь больших черных машин! В городе идут аресты! Опасайтесь больших черных машин! Запомните наши голоса!"
       Передача оборвалась. Захлебнулась.
       Совсем рассвело, и мы с Гришей пошли по совершенно изменившему лицо городу. Подходы к мостам перекрыты танками. Но пешеходов пропускали. Возле каждого танка толпа людей. Танков много, значит, и толп много. Иногда тягостное молчание танкистов и окружающих. А иногда разговоры и крики, и даже воду и бутерброды несут танкистам.
       Вот обрывки разговоров.
       На ломаном русском:
       — Брежнев сошел с ума, понимаешь? С ума сошел! Тебя что, сюда не пускали? Почему ты на танке приехал?
       Танкист (лицо измученное, злое):
       — Вас защищать!
       — От кого? Мы тебя звали?
— От кого, от кого... От фашистов! Они завтра должны были вас захватить.
       
— На, поешь! Дай там другим своим. Вы откуда, с самолета или с военной базы?
       — Не имеем права говорить.
       — Но как вы здесь оказались? Вы знаете, где вы находитесь?
— В Германии?..
       
Я (танкисту):
       — Послушайте, я свой, из Москвы. Объясните, какой у вас приказ: людей пропускаете, а машины? Они спрашивают: машины будете пропускать?
       — Ничего не знаю, отойдите от машины.
       — Но люди же должны хотя бы понять, что им можно, а чего нельзя. Чего вы требуете?
— А это какой город?
       
       — Товарищ, они спрашивают, как им быть, к кому обращаться? Тут медицинский транспорт, им надо проехать.
       — Ой, это не вы снимались в кино "Республика ШКИД"? Не можете расписаться на память? Такая встреча!
       
       В эту ночь мы не спали ни минуты. Не спали и днем. Не спали и в следующую ночь. Разговаривали и пили водку, закусывая яблоками. Другой еды как-то не случилось. Ресторан гостиницы закрылся по случаю всеобщей забастовки и в связи с отсутствием посетителей. Август — месяц туристов. До событий гостиница была полна, а теперь... уехали многочисленные немцы, уехали австрийцы, исчезли американцы, французы, скандинавы... Во всем огромном отеле, кажется, остались только мы с Гришей. На нас смотрели с недоумением и плохо скрытой неприязнью.
       Мы дошли до вокзала, чтобы узнать, пойдет ли поезд на Москву 22-го вечером. На этот поезд у нас были билеты. Однако вокзал был полностью блокирован, и ходил слух, что никакие поезда не ходят и не пойдут по причине все той же всеобщей забастовки.
       Мы позвонили в посольство, нам ответили , что не до нас. Мы спросили: а как быть? Нас послали на три буквы. Транспорт не ходил, и перемещаться в другую часть города можно было только пешком. Периодически слышались выстрелы, по радио все время призывали сдавать кровь для переливания раненым. Во всех храмах звонили колокола.
       Бесконечные разговоры, колоссальное напряжение и вынужденное полное бездействие угнетали. "За свободу надо платить!" — эта реплика Браунера не раз вспоминалась и обретала разные смыслы. То она требовала немедленного героического поступка — выйти и громко крикнуть что?.. или добраться до Москвы и там публично заявить что?.. Поклясться друг другу, что отныне мы... А потом... потом уже иначе звучало это "За свободу надо платить!" — чехи только понюхали свободу, мы только вблизи посмотрели, как они ее нюхают, и вот пришла железная сила... Что теперь начнется в Москве!.. Какая фальшь, какое вранье или какое унылое безразличие на годы и до конца дней...
       Возбуждение сменялось унынием. И стыд. Все время было стыдно — говорить по-русски, предъявлять советские паспорта, объяснять, что мы возмущены, испытывать страх перед будущим...
       Мы пытались по телефону разыскать Елену Сергеевну, но это не удавалось. Путались названия отелей, путались номера телефонов. Дубчек был вывезен в Москву и после странных кратких и, очевидно, неравноправных переговоров возвращен в Прагу в непонятном статусе. Скоропалительно было создано новое руководство страны, но ходили слухи, что действует другой Центральный Комитет, и в его составе назвали моего доброго знакомого — того самого Франтишека Павличека.
       Переводчиков у нас не стало, и мы путались, не понимая ни языка, ни обстановки, не в силах принять никакого решения, не имея даже возможности дать знать в Москву нашим близким, где мы и что с нами. Искать контакта с оккупационными войсками было стыдно и неприемлемо. Просить о чем-то чехов — тоже стыдно. Принимающая сторона в лице Общества чешско-советской дружбы исчезла. Мы еще купили яблок — почему-то много их продавали повсюду,— и у нас еще была литровая бутылка водки. Пили и не пьянели.
       На следующий день пошли в большой поход по городу — местами бурлящему, местами абсолютно вымершему. Пошли сдавать кровь и искать Елену Сергеевну. Пишу, как было. На станции переливания крови могли дежурить "наши люди". Или могли спросить паспорта и записать данные. Власть в стране двоилась. Последствия любого поступка были абсолютно непредсказуемы.
       Мы шли, доверившись туристской карте, иногда несмело спрашивая дорогу и получая недоуменные взгляды и неясные указания. Зачем мы шли? Разве мы не понимали, что с кровью обойдутся и без нас? Понимали, конечно. Может быть, мы хотели поразить своей самоотверженностью людей с кровяной станции? Вряд ли. А может быть, спрашивая по-русски дорогу к станции переливания, мы всем этим случайным прохожим хотели намекнуть, что не все советские поддерживают вторжение, есть и другие? Как это мелочно, думаю я, глядя из сегодняшнего далека, капля в море! Но выплывает уже затертая цитированием, но тем не менее прекрасная чеховская фраза: "Я по капле выдавливал из себя раба". Это лучше, чем "С этой минуты я перестал быть рабом!" — лучше, потому что честнее. Так вот, это и была первая капля государственного непослушания. Первое миллиметровое отклонение маршрута от указующей стрелки. В конце концов, это была абсолютно невидимая и никому не нужная акция. Но мы с Гришей шли, и не только ноги пооббивали о камни пражских мостовых, мы еще разглядели друг друга. А это важно. Мы друг другу поверили.
       Кровь у нас не взяли. Прием был окончен: раненых оказалось меньше, чем предполагалось поначалу. А вот к гостинице Елены Сергеевны совершенно неожиданно мы вышли. И все описания совпали — что сразу за углом и что напротив обувной магазин. Консьержка указала нам комнату в узком коридорчике. Сестра Елены Сергеевны вчера отбыла в Париж, а сама она сидела в некоторой растерянности посреди уложенных уже чемоданов. Но растерянность ее касалась только простых проблем — будет ли поезд и когда, как добраться до вокзала с довольно объемными вещами. Она мягко, но определенно дала понять, что с моей оценкой случившейся катастрофы вполне согласна, однако обсуждать это считает несвоевременным. Я почувствовал некий ограничитель, запрещающий ей излишнюю эмоциональность в любых обстоятельствах. Может, это отголоски благородного стиля прошлых поколений. А может, личный опыт горечи — тех тайных надежд, взлетов и смертельных крушений, которые пережила она с Михаилом Афанасьевичем и после его смерти с его рукописями и посмертной славой.
       Алена Моравкова нас не оставила. Это она сообщила в один прекрасный день (то ли прекрасный, то ли ужасный, то ли неясный), что поезд на Москву пойдет. Билеты, даты, номера вагонов значения не имеют, совсем не так много желающих выехать в Москву. Это Алена отвезла нас снова в отель булгаковской Маргариты. Мы погрузились и отправились на Главни Надражи. Вокзал был по-прежнему оцеплен танками.
       "Дальше мне нельзя",— сказала Алена. Мы расцеловались. Прошлого жаль не было. Нам было жаль нашего будущего. Тоскливое возбуждение, вот так можно назвать состояние, в котором мы тогда находились. Мы пошли между танков, показывая наши паспорта.
       Состав подали на первый путь. Провожающих не было. Не было ни объявлений, ни гудков. Поезд тронулся, и медленно, похоронно поплыли за окном серые в дожде пригороды Праги, еще две недели назад поражавшие нас своей веселой нарядностью. Теперь они казались унылыми, обшарпанными, бедными.
       В эти дни и про эти дни Григорий Поженян написал такие строчки:
       "И ударили вдруг холода
       В середине зеленого лета.
       Никому не понравилось это,
       Но никто ничего не сказал".
       Он прочел мне эти строчки через год, и я вспомнил: точно! Точно так было в тот вечер прощания с Прагой.
       
       (Эти отрывки войдут в книгу Сергея Юрского, которую издательство "Вагриус" готовит к выходу в 1999 году)

Комментарии
Профиль пользователя