Коммерсантъ FM

Эрнст всемогущий

Михаил Трофименков о программе «Магия Любича»

Когда громыхнул Перл-Харбор, Америка вздрогнула при мысли о вражеских субмаринах в песках Калифорнии. "Весь Голливуд" доблестно патрулировал ночной Беверли-Хиллз, а усерднее всех — Эрнст Любич. Узрев пылающий огнями вечеринки особняк, он — насколько позволяла его комплекция — помчался насаждать светомаскировку, оглашая округу родными "доннерветтер" и "шайзе". Навстречу ему едва не выпал из окна Лоуренс Оливье с криком "Немцы в городе!".

Такой "беспорядок в раю" мог навести только Любич.

Грета Гарбо назвала его "единственным великим режиссером", с которым она работала. Исполин Орсон Уэллс — "гигантом". Журналисты, осаждавшие 30-летнюю знаменитость, перебравшуюся в 1922 году из Веймарской республики в Голливуд, напротив, видели перед собой "сатанинского гнома": не поймешь, где нос, где сигара.

Он мерил шагами съемочную площадку — рука за спину, прилипшая ко лбу прядь: его обозвали "карикатурой на Наполеона".

В ремесленной блузе поверх костюма он растворялся в толпе подсобных рабочих, чтобы выныривать, казалось, одновременно во всех концах площадки, и насмешки над его говорком сменялись экстатическим восторгом. "Танцор на съемках, акробат — на монтаже", он импровизировал к стыду сценаристов "самые остроумные в мире реплики". Переведя на немой язык экрана "Веер леди Уиндермир" (1925), заставил зрителей "слышать" Оскара Уайльда.

Не "Наполеон", а истинный Наполеон. Если приглядеться, то почти что красавец. "Человек, который всегда улыбается".

Лишь дважды в жизни Любич уронил легендарную улыбку.

4 сентября 1939 года, когда мина или торпеда убила сто пассажиров лайнера "Атения" и он несколько часов пребывал в неведении о судьбе своей годовалой дочери Николы.

И 6 марта 1942 года — после премьеры неполиткорректной комедии о польском Сопротивлении "Быть или не быть". Пресса дружно клеймила "безвкусную" реплику, брошенную эсэсовцем актеру-поляку: "Поздравляю, вы сделали с Шекспиром то же самое, что мы — с Варшавой".

Угроза жизни его дочери и сомнение в безупречности его вкуса — только это могло заставить Любича потерять лицо.

Его папа Шимон тоже не терпел сомнений в собственном вкусе: придворные портные Любичи принадлежали к еврейской знати, как Зюсс и Ротшильды. Узнав об актерских амбициях сына, он взывал к небесам: "Нет, вы слышали? С его рожей — в актеры? А кто за лавкой присматривать будет?" Вскоре папа понял, что про лавку — это была не лучшая его идея. Толстячок Эрнст отчаянно, но безнадежно, как Лаокоон со змеями, сражался с портняжным метром, и, роняя все, до чего мог дотянуться, поскальзывался на отрезах шелка.

Великий Макс Рейнхардт разглядел дар Любича с порога, но в трагедиях Шекспира, Шиллера и Клейста ролей для него не было. Апогей театральной карьеры Любича — второй могильщик в "Гамлете" и горбатый шут в пантомиме "Сумурун". Пришлось, освежив в памяти отработанные в папиной лавке гэги, стать национальной комической звездой. Немецкое чувство юмора обязывает: юный Любич кривлялся в фильмах о "Мейере из Берлина", торгаше-ашкенази, обжоре и сластолюбце.

Но "Lubitsch kann alles!". К 28 годам он завоевал репутацию режиссера, который "может все". Костюмную трагедию — в нищей-то Германии — с многотысячными массовками. Сатиру на аристократов-дегенератов, не уступающую по желчности Штрогейму. Любую мистику-экзотику.

Он мог все, но режиссеров, которые могут все, много — это вопрос ремесла, пусть и вдохновенного. Но было чудо, сотворить которое мог только Любич, и сотворить его он мог только в Голливуде.

Имя этому чуду — Lubitsch Touch. Как перевести неуловимое touch? Изо всех словарных определений — "манера", "штрих", "чуточка" и даже "легкий приступ болезни" — вернее всего будет: "прикосновение". Но в чем магия этого прикосновения?

Старый, мудрый Билли Уайлдер разводил руками: "Если бы знал, сам бы этим воспользовался".

В дефинициях захлебнуться можно: утонченность, стильность, интеллектуальный шарм, элегантность, отточенное остроумие, мастерство подтекста. Поверхностно? Но тайна Любича как раз в том, что культуре своей эпохи, взращенной на глубоком, тяжелом психологизме Стриндберга или Чехова, он противопоставил скольжение по поверхности человеческих отношений. Истории о видимости, о пустых и не очень хороших людях, жаждущих денег ради денег и секса ради секса. Но почему эти истории вызывают у зрителей внезапные вспышки острой печали и сочувствия к героям, а точнее говоря — к самим себе?

Беззаботная "Серенада трех сердец" (1933) — не что иное, как репетиция высокой трагедии Франсуа Трюффо "Жюль и Джим". Когда героиня Мириам Хопкинс в приступе наигранной истерики падает на софу, в воздух вздымается облачко не просто пыли, а праха всех страстей, надежд и иллюзий, праха человеческого удела.

Touch — и это облачко, и иные пустячки, возвышенные Любичем до экзистенциальных символов. Золотая рыбка, чье скольжение по глади воды на мгновение искажает отражение целующихся любовников, или неприбранный гостиничный столик на двоих, выдающий любовную связь героев. И — пресловутые двери отелей и гарсоньерок, претворенные Любичем во врата между правдой и ложью.

"Двери! Режиссер дверей! Кроме дверей, его ничего не интересует!" — с таким рыком бежала Мэри Пикфорд со съемочной площадки "Розиты" (1923).

И наконец, touch — это просто "тюк!". В "Этом смутном чувстве" (1941) герой, по-дружески разведясь с женой, закладывал адскую машину под семейную идиллию своего преемника. Объяснял, что снять нервную икоту и привести в доброе расположение духа "их" жену Джилл — проще простого: достаточно ткнуть ее пальцем в живот и воскликнуть: "Тюк!"

Само собой разумеется, что Джилл ничто в жизни так не ненавидела, как это инфантильное "тюк!".

Новости компаний Все

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...