Самый счастливый художник

Графика Марка Шагала в ГТГ

Кира Долинина

Писать о выставках Шагала — дело заведомо провальное, потому что все они на самом деле похожи друг на друга. Такой уж это был художник: у него хоть библейские сюжеты, хоть хасидские местечковые видения, хоть цирк, хоть опера, хоть Гоголь, хоть Лафонтен, хоть Париж, хоть Витебск, хоть пейзаж, хоть портрет — все есть единый текст. И это текст о невероятном счастье жизни. Больше того — Шагал позволил себе быть счастливым и в своем искусстве тоже. Может быть, это вообще был самый счастливый художник в мировой истории.

Этот тезис можно легко оспорить — биография Шагала полна драматических коллизий: войны, революции, бедность, бегство, еврейство, ранняя смерть жены, бездомность, беспаспортность, чужие дома и страны... Что тут хорошего, где тут какое-то особое счастье? Однако парадоксальным образом все это, оставляя след в его искусстве, ни на минуту не становилось его сутью. Это искусство ускользания от реальности — той самой невыносимой легкости бытия.

Такое уникальное свойство шагаловского наследия делает работу с ним чрезвычайно затруднительной. Наиболее искушенные искусствоведы ломают головы над сложнейшими гравюрными техниками, которые применял художник, плюя с высокой колокольни на все законы ремесла, но это хоть дело точное, земное. Хорошо себя чувствуют тут и биографы — за неполные 98 лет своей жизни Шагал оставил много следов, по которым теперь ходят ученые. Куда хуже тем, кто пытается "раскрыть тайну творчества" витебского гения. Справедливости ради скажу, что в эту самую тайну творчества вообще лезть не стоит, но в случае с Шагалом это просто противопоказано. Или, точнее, все изыскания тут должны быть как можно более осторожными: слишком велик соблазн насочинять всякого и слишком велика вероятность сказать банальность.

Юбилейная выставка в Третьяковке пойдет именно по этому краю. Искать будут "истоки творческого языка художника" — еврейские, русские, белорусские, литовские, французские. В иконах, Торе, синагогах, костелах, вышитых узорах, витебских и парижских вывесках, православных крестах и химерах Нотр-Дама, иудейских надгробиях и русских лубках. И конечно, в том французском окружении, которое, собственно, воспитало Шагала космополитом — не по отношению к своим корням, но по ощущению себя в пространстве чужих культур.

То, что все это у Шагала есть, сомнению не подлежит. Как и многое другое. Он был всеяден — брал все, что видел. А взяв, превращал свои "находки" в нечто настолько на них непохожее, настолько шагаловское, преображенное, что и узнать прототип порой почти невозможно. В этой всеядности заключалась и невероятная притягательность Шагала для любых измов, любых теорий и теоретиков, комиссаров и философов. Его рвали на части сюрреалисты и коммунисты, искренне веря, что именно им это диво дивное подходит, как никто другой. Он то соглашался, то отказывался, но всегда потом оказывалось, что ни черта он никому не подходит, а ускользает из рук, только успев мелькнуть в манифестах и на знаменах.

Делать ставку на поиски национальных корней искусства Шагала вряд ли имеет смысл. Это, конечно, главный еврейский художник — с оговоркой, что в его-то время как раз речи о какой-то особой изобразительности еврейского искусства не было, и первые его критики в упор шагаловского еврейства не замечали, их больше завораживала детскость взрослого взгляда художника на мир. Когда же бежавшие от своего еврейства в Петербург и Париж собратья и собутыльники Шагала хором заговорили о "так называемом еврейском искусстве" и сразу же приписали к нему Марка Шагала, сам Шагал от такого "несчастья" лишь улыбнулся: "Представители всех стран и народов!.. Скажите честно: теперь, когда в Кремле сидит Ленин и даже щепки не достать [для печки], все в чаду, жена бранится,— где сейчас ваше "национальное искусство"?" Он много думает об этом: "С одной стороны — еврейский, "новый мир" <...>: все эти улочки родного штетла, скрюченные, селедочные обыватели, зеленые евреи, дядюшки, тетушки, с их вечным: "Слава Б-гу, ты вырос, стал большим человеком!" И я все время их рисовал". И каждый раз приходит к словам любви: "я любил их, просто любил. И для меня это было важнее, это захватывало меня больше, чем мысль о том, что мое предназначение — быть еврейским художником".

Про любовь у Шагала действительно получается лучше всего. Его самого очень любили и очень берегли — высшие ли силы, люди ли, но точно берегли. Во всех этих бесконечных его жизненных перипетиях всегда был кто-то, кто брал на себя решение проблем: то Белла решила, то Ида устроила, то Луначарский выправил документы, то поклонник-меценат ждал его с квартирой, то издатель подготовил спасший его контракт, то американцы вывезли из фашистской Франции чуть ли не последним эшелоном. Он отдавал свои долги безоблачным счастьем своих картин. В истории искусства был еще один такой счастливчик — Матисс. Но благообразный француз раздаривал счастье цветом на плоскости холста, а легкий и ветреный большеносый витебский еврей умудрился и сам в красках взлететь, и своих зрителей от бренной земли оторвать.

ГТГ, до 30 сентября

"Автопортрет перед домом", 1914 год

"Лиловая обнаженная", 1967 год

"Гимн Набережной часов", 1968 год

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...