Постоянный автор "Огонька" представляет последний рассказ из своей семейной саги*
* См. также "Почему я живу в деревне" ("Огонек" N 7, 2006 год), "Томочка" ("Огонек" N 29, 2007 год), "Кроха" ("Огонек" N 15, 2008 год), "Ингерманландка" ("Огонек" N 46, 2008 год), "Три двадцать в кассу, господа!" ("Огонек", N 12, 2011 год)
Разбирая бумаги отца после его смерти, я наткнулся на фотографию голой женщины с распущенными волосами. Разглядывая снимок, я с запоздалым интересом узнал своего тренера по плаванию во Дворце водного спорта на Мироновской, куда папа Женя определил меня в первом классе, потому что сам плавать не умел. Тренерша была строгая, дочь мирового рекордсмена по баттерфляю, героя войны.
9 мая он пришел к нам, пошатываясь, на тренировку посмотреть, как работает дочь. Остался недоволен. Разделся до длинных трусов и огромный, пузатый, с искалеченной рукой нырнул в воду. Пролетел полбассейна под водой, а на вторую половину истратил лишь несколько взмахов волосатых ручищ, залезая всем туловом на воду, как на твердь. Скорость его была против физики. Какая там бабочка баттерфляй! Чудище морское, разверзающее хляби океанские! По дороге он потерял трусы, они осели на дно. Я нырнул за ними. На суше он равнодушно принял их, побарабал толстым пальцем в ухе и прорычал напоследок: "Не спать в воде! Р-работать!"
Через год мы с папой Женей и с тренершей Ниной Семеновной поехали на Тишковское водохранилище. Она сказала, что теперь научит плавать и папу, и они уплыли на лодке учиться, оставив меня помешивать уху.
— Слушайся Нину Семеновну! — крикнул я им вслед.— Надо поставить дыхание!..
Учение затянулось — мы опаздывали на электричку.
— Быстрей, Серьга! — весело кричал папа, голосуя поезду.
— Быстрей, Серьга! — радостно вторила ему Нина Семеновна.
Электричка тронулась, но вдруг раздумала, остановилась.
— Быстрей, Серьга! — высунулся из окна машинист и открыл двери по новой.
В те времена наша махонькая квартирка в Басманном, переполнилась: мама Тома, несмотря на развод с папой Женей, родила незапланированную дочку, а бабушка Липа прописала вернувшуюся с Колымы племянницу из Собинки. Почти лысая, беззубая, она рассказывала бабушке Липе, как в лагере весной на первом солнышке двумя нитками подкручивала себе ресницы, чтобы быть красивой, зная, что красивой ей никогда уже не быть. Ее положили на моей раскладушке под столом, а меня мама Тома попросила пожить у папы Жени в Уланском.
В Уланском мы с папой Женей спали валетом на широком диване в темной половине комнаты, а в светлой, за сюзане с голубыми павлинами, жила тетя Зоя с мужем. Вечерами у них, потрескивая, тихо бормотал на иностранном языке трофейный приемник — дядя слушал новости. Ночью по потолку одной и той же тропинкой бежали блики от фар проезжавших глубоко внизу редких бесшумных машин.
На чердаке под древними черными стропилами папа Женя устроил тир для меня со товарищи, пока нас не выгнала лифтерша. Чердак был ее вотчиной: здесь она собирала бесценный голубиный помет — гуано. Но и без тира жизнь была распрекрасной: дача в Зеленоградской с изразцовой печью и старинной фисгармонией, на которой папа Женя умудрялся играть "Осень выкрасила клены колдовским каким-то цветом..." Лыжи, коньки на Чистых прудах... Папа Женя баловал меня по первому разряду. Завтрак накрывал на табуретке, но какой! Икра, осетрина, буженина и кофе с молоком, сваренный в гнутой кастрюльке. Когда я опаздывал в школу, папа Женя брал такси. Я просил его быть осторожным, чтоб не попал под машину. А после школы, соревнуясь с папой Женей, меня закармливала бабушка Липа в Басманном и с удовлетворением расставляла на швейной ножной машинке "Гритцнер" мне форменные брюки сзади клином другого цвета. Вечером папа приносил пирожные безе, еще горячие, которые пекли в кондитерской на Кировской. Я утаптывал три пирожных в пол-литровую банку столовой ложкой с гравировкой "Гренадерский Астраханский полкъ. Полковникъ М.И. Пестржецкий. 1911 г. Мая 17.", брал бессменную книгу "Без семьи" Гектора Мало и блаженствовал. Я толстел и был счастлив. И мог сказать, как мальчик Мотл Шолома Алейхема: "Мне хорошо — я сирота".
Тетя Зоя не работала, сидела дома, штопала носки, читала мне вслух "Мифы Древней Греции". В соседней комнате за ширмой жила бабушка Саша, а напротив ширмы, на диване — дедушка Саша. Бабушка Саша была постоянно занята — по доброй воле расшифровывала стенограммы партсобраний ЖЭКа. В начале жизни бабушка Саша любила царя и в Первую мировую как сестра милосердия летучего отряда получила немецкую пулю в "верхнюю треть бедра". Потом любила меньшевиков, Троцкого. Но это оказалось ошибкой. Тогда она стала любить правильно — Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева. Помню ее в старинном английском неудобном кресле с прямой спинкой, в пенсне, со старомодными буклями, как у Вольтера. Скрипело перо... Иногда она отрывалась от писанины — вспоминала, что меня надо приучать к трудолюбию примерами из собственной жизни.
— Саша!..
На ее оклик на диване с валиками покорно оживал дедушка Саша. Включал старинную лампу под оранжевым абажуром — обнаженную женщину в гривуазной позе.
— Саша, ты помнишь, как я мыла полы у нас в Трубниковском?..
Дедушка, спросонья, не ухватывал педагогическую суть вопроса.
— Да-да, Шурочка, конечно. Полы в Трубниковском... Наборный паркет... Вестибюль, где у вас стоял белый рояль. И сенбернар кусал свой хвост. Чарльз, если не ошибаюсь.
Как-то в Уланский пришла заморенная женщина в толстых очках на веревочках, с клюкой.
— Папа, дай рубль, там нищенка пришла!..
Папа Женя вынес милостыню и вдруг засуетился... Помог нищенке снять телогрейку, пригласил в комнату родителей. "Нищенка" оказалась нашей соседкой Миррой Абрамовной, раньше проживавшей в комнате напротив, где теперь жил майор милиции, мой друг, дядя Толя.
Бабушка Саша ушла в консерваторию, а дедушка Саша, как обычно, дремал на диване. Папа достал бутылку "Салхино", и тут вернулась бабушка Саша.
Гостья встала.
— Здравствуйте, Александра Сергеевна.
— Женя,— ровным голосом сказала бабушка Саша.— Я не разрешаю принимать в моей комнате врагов народа.
— Мама!..
— Женя, оставим пререкания.
...Учился я плохо, хотя папа вовсю дрессировал меня по математике, физике и даже химии. Тетя Зоя предлагала маме Томе отдать меня в колонию ученика Макаренко, о которой ее подруга по ИФЛИ Фрида Вигдорова написала замечательную книгу "Дорога в жизнь". Я тоже умолял маму отдать меня в эту удивительную колонию, но она не решилась.
С папой Женей и дядей Толей-милиционером мы ходили в зоопарк. При входе в просторной клетке сидела небольшая серая птица — сыч. У сыча никто не останавливался, все шли к красивым шерстистым зверям. Угрюмый сыч сидел, нахохлившись, как бесплатный привратник зоопарка. Я кинул ему соевый батончик "Рот Фронт". Папа Женя с дядей Толей пили пиво, папа пил за компанию, из дружбы — в жизни он пиво не любил. Дядя Толя рассказывал, как во время войны был связистом-кавалеристом, грел замерзшие руки в гривах лошадей. Лошади не умели ложиться под огнем — гибли. Поступало пополнение лошадей из Монголии, но они не понимали русских команд.
Потом я кормил слона теплыми бубликами, предварительно объедая гнутые поджаристые корочки. В мутной воде плавал желтый белый медведь. Дальше — по клетке метались волки. У них были страшные глаза, казалось, им тяжелее всех превозмогать неволю. Потом мы шли в планетарий. После жаркого солнечного дня — завораживающая бездонная чернота звездного холодного неба. Дядя Толя звал папу Женю Евгешей.
А под конец воскресенья отправлялись в Староконюшенный к родне пить чай. За огромным круглым столом под абажуром, заставленным вазочками с разноцветным вареньем, серебряными сахарницей, конфетницей и молочником, сидели многочисленные старушки в кружевных воротничках. Они шелестели о своем, не совсем мне понятном. Их родственные пересуды были неизменно доброжелательны. После переполненного событиями дня я в этой христовой пазухе начинал засыпать.
Папа Женя коммунистов не чтил, но личной обиды на них в семье не было — сидел три года только один дальний родственник за анекдот, и в партию папа Женя вступил по просьбе бабушки Саши, походя. Преференций от партии никаких не возымел.
...На Новый, 2000 год папа Женя прибыл в длинном кожаном пальто с енотовой подпушкой и роскошной соболиной тиаре. О происхождении умопомрачительной обновы умолчал. Бессмысленное подвирание папы Жени — "на всякий случай" — всю жизнь бесило маму Тому и было одной из причин их развода; отваживало и меня.
Откуда у него боярский прикид, я догадывался: не иначе от дорогого покойника, дяди Левы, не одолевшего старость, случайную смерть молодой жены и победу демократов в 93-м. У него долго не отвечал телефон, папа Женя вызвал меня. Дядя Лева мирно спал на спине в костюме с галстуком. На груди у него работал приемник — бомбили Белый дом, который был виден из окна: взрывы по радио опаздывали от живой картины.
На столе — записка. "Я прекращаю жизнь при помощи снотворного по собственной воле. Распоряжение имуществом оставляю своему двоюродному брату Жене Беркенгейму. Женька, дорогой, будь здоров. Лева".
Я рвался смотреть танки, но отец не хотел меня отпускать, говоря, что боится покойников. Я знал, что это ложь: усопших папа Женя чтил без страха и упрека. Но он все-таки принудил меня к послушанию, выделив из наследственной массы весь эксклюзивный алкоголь дяди Левы, старинные графинчики и полуметровую кипу непочатых колготок — для жены.
Дядя Лева был семейным раритетом: на фото, мальчиком, стоял возле американского трактора; на плечо ему положил руку Ленин, а с трибуны выступал отец дяди Левы, которого в 30-х расстреляли. Дядя Лева, седой барин-еврей в шевиотовом пиджаке, работал референтом министра по цветным металлам. Он смешил меня письмами в стройбат: "Сержик, я в Замбии. Здесь одна половина населения добывает медь, а вторая кушает первую". Папу Женю дядя Лева обожал с младенчества: они вместе играли в домашнем спектакле, который ставила бабушка Саша: дядя Лева — Тома Сойера, а папа Женя — Бекки Тэтчер. Под самый конец дядя Лева просил папу переехать к нему на доживку; папа Женя, было, согласился, но не спешил — прикидывал, не ограничит ли это его свободу, и — припозднился.
...В ожидании новогодних гостей папа Женя прошелся по квартире, вступил на весы — остался доволен: "Пока вес выносимый". Я вышел проверить почтовый ящик. Окольными путями — через издательство — пришло письмо.
"Здравствуйте, уважаемый Сергей Каледин. Меня зовут Максим Голиков. Я прочитал ваш рассказ про стройбат, мне понравилось. Мой брат тоже служил в дисциплинарном батальоне в Совгавани. Я отбываю наказание на Можайке за драку. Сначала я был злой на суд, потом раскаялся, я виноват. И брат тоже сидит по ошибке в Соликамске. Моего отца убили в тюрьме. У брата открылся большой таберкулез, он может скоро умереть. У него нет достойного лечения. У мамы рак, но она ездиет к брату и всю дорогу плачет. Очень прошу вас достать медвежье сало для таберкулеза..."
Папа Женя поморщился:
— Не связывайся, сынок, с бандитами...
А на исходе зимы вдруг позвонил:
— Достал медвежье сало, в морозильник не лезет. Забери.
— Где взял? На охоту ходил?..— Но папа Женя, как всегда, уклонился от ответа.
К тому времени мне расхотелось писать, я маялся от безделья.
— Иди в школу,— сказала мама Тома.— Лучше — в ПТУ. Расскажешь что-нибудь детям. Иначе — сопьешься.
Пошел в школу, из которой меня когда-то выгнали, но оказался не нужен. Я приоделся, надушился, нацепил перстень для солидности и — в ПТУ, где девочки учились на швей. Там предположили нехорошее.
— Бесплатно! — орал я.— За так!..
Директриса пригрозила милицией.
— Ну, тогда в тюрьму тебе дорога,— вынесла вердикт моя подруга, знаменитая писательница.
... Я ждал в приемной, а в кабинете начальник Можайской воспитательной колонии полковник Шатохин мучил ребенка: "Кто слезу набил?! Говори, кто?!" Пытуемого увели — зареванное малохольное дитя в черной робе, на груди белая нашивка "Коля Сарафанов. 2 отряд".
Полковник Шатохин меня не читал, но смотрел фильм "Смиренное кладбище" — знакомство упростилось. Я достал паспорт и членский билет Союза писателей. Шатохин, прикрывая ладонью блокнот, переписал документы.
— Беда-а...— Он почесал лысину, один глаз у него подергивался тиком.— Новенький. Опустили в СИЗО по ошибке и пометили — "слезку" кольнули. А малец здесь скрыл и ел со всеми. Дознались, негодяи, чуть не убили, если бы не заступник один...
— А как заступника зовут?..
— Максим Голиков.
Шатохин повел меня в узилище. Лязгнули четыре смыка — железная дверь распахнулась, и я шагнул в Зазеркалье...
Раньше Шатохин командовал Карлагом. В начале перестройки его послали из Караганды в Польшу набраться опыта. По возвращении он начал переделывать тюрьму на демократический лад. И ходить бы ему в генералах, но подвело незнание казахского языка — пришлось менять страну.
До него Можайка была "красной" и сидела на кулаке. Переростков после восемнадцати на взрослую зону не переводили — оставляли досиживать здесь. Из них формировался актив, который следил за порядком — мордовал малолеток. Летом активисты помогали начальству на дачах по хозяйству.
Первым делом Шатохин отправил актив досиживать "на взросло". Там их за беспредел наказали по полной, и на Можайку обратной связью пришел наказ от старших — жить по понятиям. "Красная" Можайка стала темнеть, но мордобой прекратился, прекратились и жалобы родителей в прокуратуру. Шатохина командировали в Норвегию. Там он набрался прогрессивных вшей и по приезде вконец разошелся: распахнул колонию правозащитникам и религии — православной, протестантской, вплоть до кришнаитов и баптистов, кроме католиков, которых считал вроде прокаженных. Завел выгодных кроликов (мясо — в котел, шкурки — на продажу), но неудачно: кроликовод запил, кролики сдохли. Двум сидельцам-студентам продолжил учебу заочно с выездом на сессии; оживил поощрительные отпуска.
Шатохина начали шугать. В ГУИНе ему присвоили сомнительное погоняло — Гуманист и объяснили, что мировые стандарты — это хорошо, но есть и отечественные традиции, которые нарушать не след.
...Из сугробов по обеим сторонам лысой аллеи росли портреты усатых генералов — героев Бородина. Ребята конопатили свежесрубленную душистую церковь. Вдоль забора основного ограждения по проволоке бродила кудлатая неопасная собака.
— Шатоха! — позвал Шатохин. Собака завиляла толстой попой.— Тезка моя.
В спортзале пацаны репетировали битлов в странной для русского глаза военной форме с гербом Норвегии на рукаве. Готовили под руководством отца Даниила, молодого монаха в подряснике, настоятеля Никольского храма в Можайске, подарочный концерт на 8 марта в женскую колонию по соседству. Под баскетбольным кольцом норвежский пастор Бьерн из тюрьмы-побратима Уллершмо в черной рубашке с белой вставочкой — коларом — общался с узниками. Прежним начальником колонии старый варяг был недоволен, прознав о нецелевом использовании пожертвований, и отношения прекратил. Шатохин, хитрый лис, в Норвегии дружбу возобновил. Но теперь пастор стал возить помощь самолично.
— Дэни! — позвал он отца Даниила.— Хелп ми!
Отец Даниил передал электрогитару высокому пареньку с пронзительными синими глазами и поспешил помочь коллеге с переводом.
— А вот и Голиков,— указал на гитариста Шатохин.
— Привет, Макс. Сало медвежье заказывал? Папа Женя достал.
— Спасибо. Не надо. Брат умер.
— Максим Голиков! — громко сказал репродуктор женским бархатным властным голосом.— Срочно зайди к психологам.
Я подошел к пастору.
— Гутен таг.
Пастор кивнул и продолжил разговор с пацанами в переводе отца Даниила.
— Бог вас всех любит. И тебя, и тебя.
— Покрестите меня в лютеранство, пастор Бьерн,— неожиданно для себя брякнул я.— У меня жена финка. Отец Даниил, переведите, пожалуйста.
— Сергей! — одернул меня отец Даниил, но перевел.
— Сейчас? — не удивился старик.— Не будем торопиться. В следующий раз. Гут?
— А я все-таки не понял, вы чего от нас-то хотите? — спросил Шатохин на выходе из спортзала.— Школу желаете посмотреть? Капремонт сделали
— ...Может, кружок литературный?..— запоздало пожал я плечами, ибо сам толком еще не знал, что забыл в этой колонии, но Шатохин меня уже не слышал.
В школе Шатохин меня бросил — спешил проводить пастора. Я попал на урок математики — сборный. Пожилая толстая учительница виртуозно рулила разнокалиберными учениками. Кто плюсовал палочки, кто делил-множил, а Коля Сарафанов у доски переводил обычные дроби в десятичные.
— Давай помогу,— шепнул я ушастому неласковому соседу по парте. Он пихнул мне тетрадь. Все пальцы его были в перстнях-татуировках.
Я бодро взялся делить в столбик 910 532 на 13,5... Не делилось. Я полез за мобильником — там калькулятор. Но забыл, что сдал его на вахте.
К нам вперевалочку подошла бабушка-учительница.
— Сейчас поде-елим. Все у нас полу-учится. Сарафанов!
Коля, стуча мелом по доске, мигом поделил все как надо.
— Надо бы у вас компьютерный класс открыть...— подумал я вслух.— Вы компьютер знаете?
— Узна-аю,— улыбнулась бабушка.— Было бы болото — лягушки напрыгают.
После школы я, уже без сопровождения, завернул в отряд Макса посмотреть, где он живет.
...В отряде шло дежурное построение. Воспитатель, прыщавый лейтенант — недомерок в преувеличенной фуражке, меня не видел.
— Голиков... Голиков!.. Где он, козел е...й?!
— Метлу помой! — раздалось из строя.— Пивень задрыганный!
— Кто пасть открыл?!
— Он у психологов,— всунулся я.— Добрый день.
— Здравия желаем,— буркнул недомерок и продолжил перекличку.
...На стене кабинета психологической разгрузки по фотообоям среди кувшинок плавали пыльные лебеди — для релаксации. Макс за высоким фикусом чинил компьютер. В ободранном авиакресле без подлокотника сидела белая крыса с красными, как у неправильной фотографии, глазами и грызла ванильный сухарь с изюмом, придерживая его, по-белочьи, обеими лапками.
— Крыся, дай,— сказал Макс.
Крыся послушно протянула мне обглодок, но испугалась и юркнула Максу в рукав, оставив хвост снаружи. Он вытряс ее, погладил.
— Не бойся,— и запер в накладной карман куртки.— Компьютер работает.
— Спасибо, Макс,— сказала хозяйка кабинета капитан Ирина знакомым бархатным радиоголосом, подправляя губы перед зеркалом.
В лабораторию всунулся негритенок, очень черный, натуральный.
— Злой, тебя поп нерусский ищет, хочет гитару прислать.
Ирина одернула юбку.
— Макс у нас нарасхват.
— "Жизнь моя кинематограф, черно-белое кино..." Откуда чудо заморское?
— Из Камеруна,— Ирина снова мазнула зеркало взглядом.— Пол-Калуги на иглу посадил. А у самого ВИЧ, чему он несказанно рад — освобожден от работы во избежание травматизма.
В кармане Макса уже в дверях вякнул запрещенный мобильник.
— М-макс! — нервно дернулась Ирина, бросив на меня быстрый взгляд.— Концы заметай.
— Все понял,— кивнул Макс и исчез.
— А давайте Макса усыновим, на пару?
— Какой вы сензитивный. У него мать есть...— собирая со стола бумаги, задумчиво сказала Ирина.— Маркитанка вечная, острожная жена... Не вздумайте кого-нибудь усыновлять из наших.
— Почему?
— Потому что не справитесь,— с нажимом сказала Ирина.— Они не шалуны, а преступники. С изуродованной психикой. Хотите помочь — помогайте, но без судорожных телодвижений. И не думайте, что у вас — душа, а у нас — балалайка.
Я зачастил в колонию. Шатохин выдал мне постоянный пропуск и сказал, что могу привозить, кого хочу, лишь бы прок. Литературный кружок не задался. Пацаны, слушая меня, зевали, чесались, глаза их подергивались тусклой пленкой, как у зимних курей. Им нравилось только фэнтези и про бандитов. Я говорил приподнятым неестественным голосом, стараясь их расшевелить, а на личиках их читалось: "Чего ты сюда приполз, козел лысый?"
Я по телевизору попросил помочь Можайке — меня завалили книгами. Привез в колонию. Библиотекарша схватилась за голову: куда ставить? Но бодаться не стала. Два года назад пацаны, бунтуя, взяли ее в заложницы, с ней случился удар, теперь она старалась избегать волнений.
— Да не читают они,— лишь вяло сказала она.
Математическая бабушка-учительница поспешила донести школьной директрисе про компьютерный класс, о котором я трепанул, не подумав, и та теперь смотрела на меня вопросительно: за базар отвечаешь? Я кинулся искать спонсоров, привез поочередно пять богатеев, приятелей. Основные надежды возлагал на женщин: грузинку, которая по-матерински, со слезой, слушала мои тюремные байки, и итальянку, русскую еврейку из Милана, которая в Москве раскрутила ювелирию. "Миллионеры" глядели-охали и отчаливали с концами.
— А ты Ходорковского попроси,— задумчиво посоветовал папа Женя, но тут же осекся.
"Открытая Россия" Ходорковского без пререканий открыла на Можайке компьютерный класс, хотя сам хозяин одной ногой уже сидел в тюрьме. Над дверью класса я прибил табличку: "Подарок М.Б. Ходорковского". На следующий день табличка исчезла, но авторитет мой в колонии вырос. Подобрела даже учительница литературы, которая до того смотрела на меня волком, полагая, что я покушаюсь на ее место.
Я выбирал день, когда дежурила Ирина, и она водила меня по колонии, стараясь держаться впереди, чтобы я мог оценить ее стати. Меня занимал Макс. "Погоняло — Злой, а на самом деле очень добрый парень,— сказала Ирина,— вернее, справедливый. Составил правила, регламентирующие жизнь малолетки. Сейчас их утверждает "взросляк". Если старшие одобрят, у ребят будет законодательство".
— А вас-то как сюда занесло? — поинтересовалась она.— По сердоболию или душеньку потешить?
— Во всяком случае, не из голимой филантропии. Скорее из эгоизма. Обрыдло все в одночасье; подумал, может, это заинтересует. А спасать страждущее человечество?.. Нет. Про это хорошо читать у Достоевского... Кстати, а что в остроге самое страшное?
— Проверяете,— усмехнулась она.— Не трудитесь. Отсутствие одиночества.
Ирину, "ндравную" красавицу, занесло в зону сдуру, но уйти на свободу на хорошие деньги и спокойную жизнь по собственной воле она была не силах. Тюрьма была для нее наркотиком. Работу она любила и творила чудеса, выправляя самые запущенные безнадежные мозги. Пацаны ее ценили, но все равно, когда она проходила мимо строя, ее сопровождал совокупный шелест: "Кис-кис-кис..." Она постоянно долбила лысину Шатохину, что малолетка — не исправительная колония, а воспитательная. Мое любопытство она пресекала на корню, не комментируя: "Здесь не кладбище — ничего не накопаете. Здесь жизнь — ночная, дневному глазу не видная, и страшная. Заканчивайте экскурсию, а то засосет".
А я прилип к Можайке, как в детстве языком к медной заиндевевшей дверной ручке на даче в Зеленоградской. Тогда меня чудом отлепил папа Женя — полил горячей водой на ручку. Сейчас папа Женя, как всегда, опасался последствий, но от тюрьмы меня не отваживал — ему нравилось, что я споспешествую бросовым детям. В былые времена нашей соседкой по Уланскому была Танька-полупроститутка. Она родила девочку-хромоножку, очень смышленую. Потом Таньку лишили материнства, а девочку отдали в детдом. Папа Женя втихаря навещал ее. Так длилось годы, пока заведующая не заподозрила, что он и есть отец ребенка. Папа Женя струхнул и девочку бросил, что долго переживал и, переживая, проболтался маме Томе. Мама Тома матом объяснила ему, кто он после этого. Позже папа просил меня разыскать девочку. Я пошел в детдом, но там сказали, что она в колонии в Новом Осколе.
К лету я разгулялся и завлек на Можайку Валерия Золотухина. И позвал папу Женю. Он привычно испугался, но поехал. И даже напек пирожков с рисом и капустой.
Клуб был набит до предела — огромный, советский, с потолком таким обветшалым, что через него проглядывало голубое небо. Персонала оказалось больше, чем узников. Золотухин пел, рассказывал про Высоцкого... Пацаны внимали слабо. Я сидел в зале среди них и диву давался: ничего их не интересует! Лица равнодушные. Только затаенная злоба на весь мир в глазах. Папа Женя опасливо посматривал по сторонам. Я подумал, а если они сейчас вдруг взбунтуются, ведь порвут нас с папаней в два счета, никакой персонал не поможет... По ходу дела ребята слегка повеселели.
Нежданно пошел дождь, клуб потек — концерт погас. На выходе голубоглазый крохотный пацаненок сунул папе Жене записку: "Я глухонемой, прошу печенья и защепки для белья..."
Папа Женя суетливо полез за деньгами.
— Не надо! — одернула его Ирина и показала мальцу на пальцах, чтобы не приставал.
Она отвела папу Женю в сторону и что-то ему сказала. Папа Женя побледнел и заторопился домой. Я окликнул Макса:
— Познакомься с папой Женей!
— Спасибо... папа Женя,— сказал Макс.
Вечером папа Женя позвонил мне и срывающимся голосом попросил меня больше в тюрьму не ходить. Ирина сказала ему, что я в эйфории, я не адекватен, может что-нибудь произойти непоправимое. А про глухонемого рассказала, что он изнасиловал второклассницу, испугался, что та расскажет, и палкой выдавил ей глаза. Убежал, вернулся и на всякий случай перерезал ей горло.
— Не ходи больше в тюрьму, сынок.
С трубкой в руке я подошел к зеркалу: мне пятьдесят. Я лысый, знаменитый. Кто еще меня учить будет! Я сам всех могу научить!
— Хорошо, папа. Я подумаю.
...Завещания отец не оставил. Я опасался склоки с сестрой из-за невеликого наследства: квартира, скарб, коллекция открыток, которую начала собирать еще прабабушка. Но раздора не вышло. В памятке на двери шифоньера значилось: "Носки парные, носки разрозненные — вторая полка. Пальто зимнее перелицованное без воротника — в шкафу. Пальто кожаное меховое Левино, соболья шапка — фанерный баул на антресолях. Письмо — под сорочками".
В письме: "...Квартиру и открытки продать и поделить поровну. Чур, не жулить! Открытки желательно — в одни руки (так просила бабушка Саша). Левино меховое пальто — Максу, когда выйдет". И схема родственной могилы на Ваганькове, куда захоронить его урну.
В старинном дубовом шкафу с цаплей на одной ноге, державшей в клюве виноградную гроздь, как всегда, был полный набор — коньяк, вино, дорогой шоколадный набор, подернутый сединой, престижное курево, хотя сам папа Женя не курил. В холодильнике: красная икра-перестарок розового цвета, окаменевшая сырокопченая колбаса, водка из прошлого века...
Смерть папа Женя допускал у других, своей же — сторонился. Он практически не болел и к чужим хворям относился скептически. Пока человек не умирал. Вот тут он вставал в полный рост, отодвигал меня, профессионального могильщика со связями, и все черные хлопоты брал на себя.
Когда меня в девятом классе выгнали из школы, он устроил меня в платный экстернат для взрослых и в конструкторское бюро, где работал. Я думал, что он чертит на кульмане, но, оказалось, он проверял чертежи. Я стеснялся его и жался к настоящим конструкторам. Папу Женю это не задевало, у него напрочь были атрофированы ревность и зависть. Более того, он даже преувеличивал заслуги коллег. Но зато папа Женя верховодил на вечерах с лотереями, шарадами, переодеваниями в женское платье и анекдотами из потайной записной книжки.
Однажды его выбрали освобожденным профоргом. У папы Жени вдруг появилась незнакомая мне ранее спесь, изменился тембр голоса, добавился начальственный росчерк в подписи. Слава богу, бюрократ он оказался никудышный, дармовые путевки распределял без согласования с начальством — его переизбрали.
Много лет мне мешало любить отца то, что он не воевал: учился в институте и на фронт не просился. Хотя сам рассказывал, что в военкомат стояла очередь, как в застой за водкой. Сейчас я думаю, а рвался бы я на ту войну по своей воле? Чтобы обязательно быть убитым, как убило всех вначале, кого смертью, кого пленом, кого после войны тюрьмой за плен? И за кого?! За усатую рябую нерусь с гунявой трусливой камарильей?
Всю жизнь папу Женю беспокоили мои некачественные товарищи.
— Не с теми дружишь, сынок,— вздыхал он, переживая, как бы я в конце концов, когда товарищи сгорят от вина, не оказался в одинаре.
Он хотел, чтобы я дружил с дядей Толей, который уже давно был полковником. Дядю Толю я любил с детства. Мне нравилось, как он разминал изящными, как у Печорина, пальцами папиросы "Герцеговина Флор", как выпивал всегда ровно пять рюмок водки, а самое главное, безропотно давал мне пистолет, предварительно вынимая обойму, который носил при себе во внутреннем кармане двубортного пиджака. Ему разрешалось носить оружие.
Папа Женя показывал мне своих красивых, веселых, непроблемных теть, слегка траченных провинциальностью, навещавших его в Москве,— прививал вкус. Он вербовал их в пансионатах, домах отдыха, на турбазах — всюду, куда мы с ним летом ездили отдыхать.
...На Селигере я в плавках забрался на восьмиметровую вышку — любозреть дали. Папа Женя внизу в костюме с галстуком выгуливал под ручку двух дам в кримпленовых платьях.
— Мой сын! — похвастался папа Женя.— Пловец. Первый разряд.
Я оцепенел. Разряд благодаря Нине Семеновне у меня когда-то был, но — юношеский, то есть никакой. Дамы внизу призывно захлопали: "Просим, просим!.." Я с ужасом понял, что спуститься вниз ногами по крутой лестнице уже нельзя. Ненавидя папу Женю, я прыгнул. Отбил все. Лежал на воде, не шевелясь, как медуза, вздохнуть не мог — ждал смерть.
— Молодец, Серьга! — кричал папа.
— Молодец, Серьга! — вторили кримпленовые тети.
— Ничего хорошего,— мрачно сказал пожилой дядька в шортах, со шкиперской бородкой, похожий на профессора.— Спину мог сломать.
Дядька действительно оказался профессором и капитаном маленькой двухпарусной яхты — швертбота, на которой он только что вернулся из кругосветного путешествия по Селигеру. Он видел мое геройство, и папа Женя легко уговорил его взять меня в следующее плавание.
...Швертбот, накренясь, неделю бесшумно носился по Селигеру навстречу ветру, солнцу и счастью... Шипящая вода за бортом, убаюкивая, почесывала бока яхты... Я загорал на носу, читая "Трех товарищей" Ремарка, и обожал папу Женю. Это был последний наш с ним совместный отпуск — я перебирался в другой возраст.
Спустя годы я попытался в санатории повторить его опыт курортного Ловласа, но ничего из этого не получилось: все дамы были глубоко пенсионные, обремененные болезнями. Лишь одна очаровательная миниатюрная барышня с ямочкой на щеке, стриженная под седого ежика, обратила на меня внимание, но оказалась лесбиянкой и умоляла меня на коленях, чтобы я, используя свой писательский статус, свел ее с солисткой филармонии Кисловодска, которая пела по средам в столовой нашего санатория после ужина.
Но одного своего товарища папа Женя скрывал от меня всю жизнь — артиста Михаила Глузского, с которым учился в школе. Наконец я был приглашен на бенефис Михаила Андреевича — 80 лет. Опаздывал. Звенел третий звонок...
— Я Сережа Каледин, сын Жени Беркенгейма! — рванулся я к пожилой даме, по всей видимости, жене Глузского, протягивая руку за пригласительным билетом.
— А кто такой Женя Беркенгейм?!
— Папа мой! — опешил я.— Евгений Александрович Беркенгейм... Они с Михаилом Андреевичем на одной парте сидели...
— На одной парте с Михаилом Андреевичем сидел наш друг Женя Щекин,— раздраженно отчеканила дама.— Он уже в зале. Вы кто?
Выяснилось: папа семьдесят лет, на всякий случай, таил от знаменитого друга свою настоящую сомнительную фамилию, называясь нейтральной фамилией бабушки Саши.
Отец читал мало, но меня одолевал, потирая уставшие глаза под очками. Итогом всегда было опасение, что на меня обрушатся кары властей — за скрытую антисоветчину.
После окончания экстерната я поступил в институт связи к товарищу папы Жени — декану. Правда, со второго курса я сбежал в армию за солдатской дружбой и возмужанием. Когда я стал в стройбате доходить и прощался с жизнью, он откопал в Москве старого еврея — основоположника Ангарска, на окраине которого притулился наш свирепый 698-й ВСО. И ученик еврея, командир дивизии, перевел меня в штаб чертежником. Благодеяниям папы Жени несть числа. Почему-то я все воспринимал, как должное — без благодарений, до которых так охоча была его нетребовательная душа. Может быть потому, что первый толчок к действию ему всегда давала мама Тома, он лишь тщательно исполнял ее пожелания.
— А чего ты с ним все-таки развелась? — спросил я как-то ее.
— Маловат он для меня стал.
Но перед смертью успела покаяться: "Прости, Женька. Спасибо тебе за все. Дети-внуки тебя любят. Только вида не показывают — моя вина: не научила. Но ты не зазнавайся, помни, что все равно ты сволочь".
— Почему, Тома? Приведи пример.
— Пожалуйста...— Мама Тома начала было вспоминать, но ей тут же стало скучно.— Да ну тебя к черту!..
А вот я покаяться перед папой Женей за то, что рано потерял к нему интерес и один раз на него даже замахнулся за мелкое вранье, так и не успел.
...Выйдя на пенсию, папа Женя устроился лифтером в больницу. В белом халате поверх костюма с галстуком командовал служебным лифтом с лязгающими решетками. Но лифтом не ограничивался, бескорыстно развозил каталки с немощными. Врачи в нем души не чаяли, страстно желая полечить. Нашли у него сердечную недостаточность и уложили... Прошел месяц. Папа Женя, человек абсолютно здоровый, но мнительный, уверившись, что серьезно болен, на глазах сходил на нет. Потерял аппетит, скорбно глядел в потолок — прощался с жизнью. Под видом посетителя я привел своего товарища-врача. Тот прошептал: "Домой немедленно — уморят". Врачи наотрез: "Если вы его заберете, мы его потеряем!.." Папа Женя в дебатах не участвовал, осеняя нас вялой исхудавшей рукой: "Не надо спорить, мои дорогие..." Редко о нем так заботились. Наперекор врачам мы усадили его в машину.
Первым делом он съел тарелку харчо и попросил добавки.
— А винца? — предложил я.
— Лучше водочки,— все еще безжизненно прошелестел папа Женя.
Два дня он еще "поболел" по инерции, принимая обеспокоенную родню с визитами, на третий — вылечился.
...У Макса Голикова умерла мать, острожная горемыка. Шатохин отпустил его на похороны под надзором Ирины. Ирина принесла ему одежду сына. Белую Крысю Макс оставил на попечение Коли Сарафанова.
Хоронил, как водится, папа Женя, я лишь дал деньжат. Облезлая однокомнатная квартира на Щелковской, электричество отключено за неуплату. Красный гроб на столе... Зеркало в пошарпанном шифоньере завешено полотенцем. На продавленном диване из засаленной подушки без наволочки торчали остья. На похороны пришла соседка с вялыми гвоздиками и два другана Макса, которых он на суде отмазал, взяв вину на себя.
Когда стали выносить гроб, он предательски заскрипел...
— Сэкономил? — прошипел я папе Жене на ухо.— Развалится.
— Других не было,— без заминки соврал он.
— Папа Жень, а что надо говорить на похоронах? — тихо спросил Макс.
— Можно — ничего, сынок.
На следующий день мы возвратились в колонию.
— У тебя УДО на носу,— напомнила Максу Ирина.— Веди себя хорошо.
Но ее напутствие оказались зряшным. Макса в колонии встретила беда. Его отрядный, прыщавый лейтенант-недомерок приказал Коле Сарафанову выставить белую Крысю на бой против Крысюка, чемпиона зоны. Крысюк победил без драки — Крыся умерла от страха. Макс похоронил Крысю в цветочной клумбе, поставил крестик, избил Колю Сарафанова и сломал отрядному нос.
Дело замять не удалось. Максу добавили срок. Шатохину припомнили былые заслуги и отправили на пенсию. Ирине дали понять, что и ей тоже пора "с вещами на выход" — она уволилась. В зону меня больше не пускали.
...Когда-то я купил маме однокомнатную квартиру на Коровинском шоссе. Она доживала в охотку, любуясь индустриальным пейзажем: вдалеке парили градирни, скрежетали экскаваторы, по Окружной бежали крохотные машинки...
На высоченном тополе против ее балкона свила гнездо ворона. А тут некстати вернулась зима, пошел снег. Ворона, поспешившая снести яйца, сидела на них недовольная, запорошенная снегом. К ней прилетал муж — приносил корм. Мама с тревогой наблюдала за птичьим семейством. Папа Женя привез семечки — мама Тома привадила кормильца. Он прилетал на балкон, требовательно каркал. Мама открывала дверь в комнату, семечками делала дорожку внутрь — тот заходил погреться-погадить и, сытый, улетал с монеткой в клюве.
Потом мама Тома заболела и захотела поближе к дочери, внучкам...
И папа Женя снова отличился. Больше всего ценя уважение бывшей жены, он взял низкий старт и сменял мамину однокомнатную железобетонную квартиру на двухкомнатную в кирпичном доме возле метро "Аэропорт", по соседству с дочерью. Без доплаты!!! И продолжил пасти маму Тому до конца. Делал ей творог для диеты: квасил молоко, переливал, отцеживал и каждый раз изумленно изучал выход продукции — получалась кроха.
Но и чудо-операция с обменом оказалась не последней. Он вошел в раж. Ему шел восемьдесят третий год, он шутливо поговаривал о финише. В то время мы с женой и сестра с семьей теснились, взаимно недовольные, на даче под Можайском. Папа Женя поглядел, послушал наши распри, взял у меня отступного за сестрину часть участка и купил ей другую дачу — в Вербилках. Я помогал с переездом. Дачка была не ахти, сестра скорбно поджимала губы.
Мы с зятем карячились с холодильником, как вдруг за спиной звонким знакомым голосом Олега Анофриева зазвучала песня: "Парохо-од белый бе-еленький, черный дым над трубо-ой. Мы по палубе бе-егали, целовались с тобо-ой..."
Я обернулся и выронил холодильник... По прозрачному сосновому бору за полем действительно плыл белый пароход!.. Я кинулся смотреть. Трехпалубный "Михаил Калинин" по каналу Москва — Волга пилил в Астрахань. Я протяжно взвыл: "Хочу-у!.. Меняюсь!..", но сестра уже въехала в тему — вцепилась в дачу. Папа Женя ликовал.
А осенью он поехал к отдаленной родственнице заклеивать окна и на подоконнике легко умер от разрыва аневризмы аорты.
Я орал: "Винни Пух сраный!.. Хлопотун Полоний... Куда поперся?.. Какие, на хер, окна!.."
Девяностолетняя тетя Зоя, которую папа Женя в "письме" категорически велел в богадельню не сдавать, увязалась с нами в крематорий, но не разобралась, куда съездила, улыбалась: "А я не поняла, у кого мы в гостях были?"
В похоронной суете я наткнулся на странную сумку: шерстяные носки, кальсоны, чеснок, сгущенка, чай, сигареты... Потом догадался: он собирался к Максу в Тамбов на взрослую зону. И, как всегда, тишком.
В гробу папа Женя выглядел франтом. В синем блейзере с золотыми пуговицами, который я привез ему из Англии и который он при жизни не носил — берег на достойный случай. И — улыбался, не сомневаясь, что прожил жизнь лучше всех.