Турецкий марш

Годы и часы под полумесяцем с Сергеем Ходневым

К вечеру в понедельник, 29 мая 1453 года, султан Магомет II въехал верхом в константинопольский собор Святой Софии. Копыта его коня оставляли на юстиниановых мраморах кровавый след.

Тысяча с лишним лет существования Византийской империи подошли к концу. Ее уже оставалось совсем немного, этой империи: сам Константинополь, несколько островов, Пелопоннес. И сейчас кажется, что за многие десятилетия оттоманской экспансии к этому событию можно было бы морально подготовиться, что ли, но на самом деле-то падение главного города восточнохристианской цивилизации действительно вызвало во всем крещеном мире неконтролируемый спазм ужаса — как будто бы то был гром среди ясного неба.

Уже пару веков христианские государи периодически пытались вновь сколотить военный союз против неверных, склоняли греков к принятию унии, клепали в подражание тамплиерам и госпитальерам рыцарские ордены с пышными девизами и не менее пышной эмблематикой, выступали с декларациями, прекраснодушными, как все советские комитеты защиты мира вместе взятые. И все же до поры до времени казалось, что как-нибудь все образуется, что появится, как сто пятьдесят лет назад, из глубин Азии какой-нибудь новый Тамерлан, еще одно орудие Божье, что неутомимого Магомета II сразит чума или холера (ушлые венецианцы, говорят, пытались отравить султана, не дожидаясь вышнего произволения), и, таким образом, психологически важная граница в виде города на Босфоре не будет форсирована. Дело даже не только в том, что многовековому царству Греческому пришел конец. Падение Константинополя открывало османам дорогу на Европу.

Вот тут и начинается европейская увлеченность всем турецким, обсессия, которая поначалу выглядит не то болезненным явлением сродни стокгольмскому синдрому, не то штрейкбрехерством. Это в XI веке европейцы могли единой волной обрушиться на неверных; теперь не то, теперь прагматичные национальные интересы все-таки начинали преобладать над предполагаемым христианским долгом. Венеция особенно быстро сообразила, что с османами ей в любом случае жить и жить — и вот Джентиле Беллини отправляется ко двору "великого турка", Магомета II, в качестве личного портретиста.

Султан Магомет II положил конец тысячелетней Византийской империи

Фото: DIAMEDIA / Werner Forman Archive

В первой трети XVI века, когда османы постепенно проглатывали территории Балканского полуострова и уже подходили к Вене, его христианнейшее величество Франциск I, король Франции, неожиданно заключил с неверными союз. Исключительно с целью насолить Габсбургам. И надо сказать, что хотя внешнеполитические альянсы в эпоху раннего Нового времени складывались и перескладывались самым причудливым образом, парижско-стамбульская ось (как говорили моралисты от политики, "богопротивный союз Лилии и Полумесяца") оказалась на диво прочной — в сущности, еще столь несчастная для нас Крымская война выглядит дальним эхом тогдашних стратегических решений.

Забегая вперед, можно сказать, что Франция и стала в свое время главным рассадником моды на все турецкое — turquerie. Надо только понять, как панический страх перед кровавыми варварами, грозящими и без того неспокойной Европе (в 1517 году Лютер прибил к дверям виттенбергского собора свои тезисы, а через сто лет нараставшее на континенте противостояние перешло в еще невиданную по своим масштабам войну), превратился в этот жадный интерес к экзотической культуре.

На самом деле первым подступом к этому интересу, насколько можно судить, стало невольное восхищение перед военными талантами молодого Магомета II и боевой дисциплиной его войска. Представьте себе: вторая половина XV века, все бредят античной историей; так кем же восхищаться в качестве нового Александра? Итальянскими подеста и тиранами, сражающимися за пограничные деревни? Чванными немецкими князьками, перекупающими друг у друга отряды ландскнехтов?

Карманные часы Breguet, золото, эмаль, 1825

А тут готовый герой, который знает с десяток языков, который слывет отчаянно любознательным (римские папы даже надеялись обратить его в католицизм) и вдобавок выглядит воплощением спартанской боевой доблести. Популярное предание утверждало, что, услышав ропот своей гвардии, недовольной тем, что султан слишком увлекся молодой наложницей (мол, нас на бабу променял), султан публично ее прирезал со словами "пусть не отвлекает меня от моей славы". А в XVI веке европейцы получили еще одного обаятельного врага, султана Сулеймана, которого называли Великолепным не только его подданные. Тоже ужас христиан, но притом бесстрашный воин, разумный правитель, мудрый законодатель, поэт, искусный ювелир, да в придачу совсем не по-дикарски чувствительный в сердечных делах человек: историю его страсти к прекрасной Роксолане с самыми цветистыми подробностями долго пересказывали по всей Европе в лубочных книжках и галантных романах, в ярмарочных балаганах и в дворцовых театрах.

Где-то к середине XVII века, когда отгремела Тридцатилетняя война и стало понятно, что и в отношении к ужасным оттоманам очень даже возможен не только животный страх, но и практичный язык реальной политики, демонизация турок постепенно начала сменяться робким любопытством. То, что потихоньку пытались заимствовать или хотя бы коллекционировать, все еще ассоциировалось, правда, с дикостью и боевым натиском — янычарское оружие, кривые сабли, причудливые доспехи, украшенные чеканными цитатами из Корана. Но в самом османском государстве обозначился надлом: съев Левант, Северную Африку и Балканы, Турецкая империя, казалось, слабела и дряхлела не по возрасту. Судьбу султанского трона решали гаремные интриги и янычарские мятежи, за войны с европейцами отвечала мелькавшая чиновная сволочь, для которой, как с негодованием писал один из исследователей, своевременная поставка снега для шербета была важнее, чем положение армии и флота.

Взятие Константинополя Магометом II: полотно Бенджамина Констана

Фото: DIOMEDIA / Universal Images Group

Великий визирь Ахмед Кепрюлю, выходец из семьи албанских христиан, смог на пару десятилетий вновь сдвинуть европейский имидж Османской империи в сторону страха, но после разгрома под Веной в 1683 году Турция уже неуклонно начала превращаться в "больного человека Европы".

"Стамбул отрекся от пророка; / В нем правду древнего Востока / Лукавый Запад омрачил — / Стамбул для сладостей порока / Мольбе и сабле изменил". Эти строки годятся и к куда более раннему времени, чем пушкинское: для людей XVIII столетия при слове "турецкий" представляются в первую очередь не ужасы битв и не боевой авангард ислама, а некие условные картины ближневосточного быта вообще, лениво-фаталистичного и порядком сладострастного (а как же, гаремы, гурии — Коран и сказки 1001 ночи были уже переведены). Если в нем находится место воинственности, то она не пугает, а развлекает. Этот быт не столько дик, сколько забавен, ярок, роскошен и пикантен одновременно.

Так что одно из самых полных выражений европейской "тюркери" — какое-нибудь фантасмагорическое празднество в ориентальном духе, одно из тех, которые так любили устраивать в Галантную эпоху короли и князья: диковинно разодетые придворные вкушают сказочные лакомства в шатрах из турецких и персидских тканей под бряцание оружия наряженной янычарами дворцовой стражи. И, конечно, под звуки "варварских" оркестров. Мы уже не отдаем себе в этом отчета, но большой барабан, тарелки, треугольник — все эти инструменты появились в европейской музыке именно как подражание османам. А звякающая штуковина в виде огромной лиры, которой потрясает тамбурмажор, возглавляющий проходящие парадом, скажем, по Красной площади военные оркестры,— она по прямой происходит от бунчуков, которые носили перед османскими пашами в качестве штандарта.

Уже в 1670 году в "Мещанине во дворянстве" Мольера Журдена посвящали в мамамуши под специально написанный Жаном-Батистом Люлли "Марш для турецкой церемонии", первый в череде "турецких маршей", которыми баловались композиторы барокко и классицизма. Именно театр вообще и театр музыкальный в частности — тоже важная сфера "тюркери", поскольку, как и помянутые придворные празднества alla turca, позволял европейцам самым непосредственным образом погрузиться в собственные представления об оттоманах: притвориться турками, поиграть в них.

Часы на подвеске Patek Philippe, золото, эмаль, середина 1970-х

Не в турок как буквальную этническую реальность — нет, просто в "других". В людей чужой веры, иной культуры, другого мира, без пяти минут дикарей, то есть, согласно передовым умам XVIII века, "естественных людей". Но притом эти "естественные люди" не то чтобы были безопасно далеки, скорее даже дразняще близки, не то что Япония, Китай или Индия, вон и у Австрии, и у Польши, и у Венеции, и у России с этими супостатами просто-напросто общие границы — и все это придает игре лукавость, приятную карнавальную двусмысленность.

"Великие турки" вроде несчастного Баязета I или тех же Магомета Завоевателя и Сулеймана Великолепного в сюжетах трагедий и серьезных опер XVII-XVIII веков смогли конкурировать с героями античности, турецкий материал хорошо подходил и для барочной патетики, и для театральных потребностей эпохи Просвещения. Но со временем сценические турки стали все реже изъясняться "высоким штилем" и все чаще превращались в ходовых персонажей для комедии.

Трудно сказать, что тут сказалось в большей степени: все более снисходительное отношение к военной мощи Османской империи, вкусы эпохи рококо, ценившей забавные и экзотически принаряженные безделицы, удобство чужестранного камуфляжа для сатиры на своих, европейских, "султанов" и "пашей", или, быть может, подспудное желание как следует посмеяться над многовековым противником. Еще в том же "Мещанине во дворянстве" турецкая линия на самом деле была не без политического подтекста.

В 1669 году ко двору Людовика XIV прибыло турецкое посольство. Его ждали.

Первое представление комедии Мольера "Мещанин во дворянстве", гравюра 1670 года

Фото: AFP/Roger Viollet

Наверное, заранее представляли себе, каким ослепительным будет наряд султанского посла и его свиты — и как приятно будет видеть всю эту ослепительность повергшейся ниц в Зеркальной галерее версальского дворца, у престола Короля-Солнца.

И обманулись: посол Сулейман-ага демонстративно носил бедный шерстяной кафтан и не менее демонстративно отказался кланяться королю в ноги. Людовик пришел в ярость, запретил послу являться в Версале, потом вообще пустил слух, что это было не настоящее посольство, а какие-то самозванцы, и высказал Мольеру пожелание, чтобы в очередной комедии тот как-то пошутил на эту тему. Обиду великого короля никто не помнит, а вот мода на отуречивание театральных увеселений стала только устойчивее.

"Неожиданная встреча, или Паломники в Мекку" Глюка (и одноименная вещь Гайдна), "Караван из Каира" Гретри, "Похищение из сераля" Моцарта — едва ли не каждый композитор в обязательном порядке сочинял какую-нибудь оперу-буфф в турецком колорите. Отзвуки этого оперного бума конца осьмнадцатого столетия еще слышны во множестве у Россини, автора "Турка в Италии" и "Итальянки в Алжире" (но также и серьезного, даже слезоточивого "Магомета II").

Игра в оттоманов продолжалась и вне театральной сцены. Подлинное османское искусство могло показаться капризному европейскому вкусу грубоватым — слишком густой орнамент, слишком яркие краски; но как деталь, как аксессуар или как игровой атрибут — отчего бы нет. Несмотря на все успехи европейского ковроделия, настоящий турецкий ковер все-таки интереснее и дороже. Нет ни малейшего недостатка в драгоценных часах европейской работы, но вот турецкие часы — это диковина, драгоценная не только отделкой из громадных драгоценных камней, но и самой курьезностью: стамбульские мастера покупали часовой механизм швейцарского или голландского производства и затем оправляли его по своему вкусу. Бархат, камка, тафта и парча, сотканные в Турции, находят стабильный спрос, несмотря ни на какие зигзаги моды (правда, стоит признать, что османские ткачи рано начали подделываться под чужой вкус с коммерческими целями: для христианского духовенства они ткали парчу с крестами, для итальянских или французских гардеробов — ткани с неуклюжими рокайльными орнаментами).

Комната Кемаля Мустафы Ататюрка во дворце Долмабахче в Стамбуле, конец 1920-х

Фото: DIOMEDIA / Leemage

В садах и парках, как грибы после дождя, вырастают "турецкие" павильоны, притворяющиеся то мечетями, то банями, то беседками-"кеск" (именно это слово и превратилось в наше "киоск": один из многих примеров культурного наследия "тюркери", которые до сих пор сохраняются в языке). Ну а в дамских модах XVIII века — если судить по портретам — то и дело появляются, хотя бы и с маскарадными видами, смутно напоминающие кафтан накидки, тюрбаны всевозможных размеров, украшенные залихватскими эгретами, и, разумеется, шали.

Но вот тут пора уже проговорить очень важную вещь: "тюркери" XVIII века (в отличие от, скажем, шинуазри) — это не только большой стиль придворных увеселений, не только антураж для прилюдной игры, у него есть и очень частное измерение. Даже интимное (причем со всеми коннотациями этого слова).

Грубо говоря, играть в китайца наедине с собой никому бы и в голову не пришло. Напротив, что может быть естественнее, чем, проснувшись поутру (ну, не совсем поутру), подпоясать служащий habit du matin турецкий кафтан, надеть на обритую под парик голову вместо ночного колпака богатую турецкую ермолку и раскурить в турецком чубуке отборный турецкий табак. И выпить кофе. Помните, у Державина: "А я, проспавши до полудня, / курю табак и кофий пью".

Вот, наконец, произнесено и это слово: именно кофе был главным символом "тюркери", чуть ли не ее знаменем, знаком того, какую власть (не только над умами, но и над желудками) имела эта мода. Напиток, казалось бы, тот же, но сейчас мы ни за что не сможем получить от него того удовольствия, которого добивались тогда. Никто не глотал кофе наспех, между делом. Нет, это было нечто гораздо более универсальное, требующее досуга, времени, расслабленной сосредоточенности на своих ощущениях. И гораздо больший энтузиазм вызывали все постепенно открываемые функции этого зелья: и медицинское снадобье, и социальный напиток, и "хлыст для ума", и немножко пропуск в мир чужестранных удовольствий, полный неги, сибаритства, "кейфа".

Карта Стамбула, середина XVI века

Фото: Getty Images/Fotobank

Неслучайно в каждой, наверное, стране рассказывают свою историю о том, как кофе "пришел, увидел, победил". В Австрии вам расскажут о предприимчивом торговце, который нашел в 1683 году после осады Вены три мешка с кофе, брошенные отступавшим турецким военачальником, и открыл первую кофейню в городе. (Где якобы на радостях от победы над магометанами подавали еще и свежепридуманную сдобную выпечку, ту самую, которую мы знаем как круассаны — "полумесяцы".) Во Франции — о том самом Сулеймане-ага, незадачливом посланнике времен Людовика XIV, который совсем не тужил после своего изгнания из Версаля в Париж и вовсю развлекал общество турецким напитком. В Италии — о папе Клименте VIII, который уже готовился подписать буллу, анафематствующую кофе и тех, кто его пьет, но все-таки полюбопытствовал и попросил напоследок дать ему на пробу "дьявольское питье неверных". И, попробовав, восторженно решил "обставить дьявола и сделать это питье напитком честных христиан".

Ну и, наконец, гаремы. Для европейцев времен "старого режима" турок был фактически синонимом мусульманина, так что и многоженство воспринималось как эдакий занятный турецкий обычай. Не было толку объяснять, что абсолютное большинство турок довольствовалось в лучшем случае двумя женами и хотя бы по бедности своей не имело никакой возможности дни и ночи проводить с ними в затейливой любовной игре под мелодичное журчание фонтана (и чтобы в воздухе сгущался аромат роз, перины были из гагачьего пуха, а чернокожие невольники равномерно взмахивали опахалами) — ходячее представление о нравах и любовном быте неверных было именно такое. Что делать, все слышали, что у падишаха сотни жен и наложниц, многие вдобавок читали восточные сказки с их действительно довольно непринужденным отношением к сексуальности. Фантастические насельницы султанского сераля — томные, покорные, лениво-бесстыдные, гибкие, как змеи, и искусные в самых умопомрачительных ласках — были самым популярным предметом мужских непристойных грез не то что до конца XVIII века, а как минимум до конца самой Османской империи.

Много шума наделала в свое время история графа де Ферриоля, французского посла в Блистательной Порте, купившего на стамбульском базаре "прекрасную черкешенку" Гайде, самым буквальным образом помешавшегося от любви к ней, но успевшего сделать ее под именем Аиссе звездой парижских салонов эпохи Регентства. В этой коллизии, как в зеркале, отразились и пресыщенная тяга рококо к восточной экзотике, и занимавшая людей эпохи Просвещения проблема нравственного соотношения европейской цивилизации и "дикого" Востока. Неудивительно, что вполне реальные события стали сюжетом для вполне популярного романа — "Истории одной гречанки" аббата Прево (1740).

Часы на подвеске Piaget, золото, бриллианты, эмаль, перламутр, опал, 1975

Но турецкий и вообще восточный колорит с удовольствием использовали и сочинители гораздо более фривольного толка — вроде известного утонченной скабрезностью своих повестей Кребийона-сына. Даже на титульном листе таких книг издатели, опасаясь цензуры, проставляли смехотворно-ориентальные выходные данные: "В Константинополе", но и "в Нагасаки", "в Агре", "в Гоа". Книги эти могли описывать будуарные похождения европейских петиметров, но и тогда в качестве арены для решающей любовной битвы наверняка должна была возникнуть какая-нибудь оттоманка или софа — этой закономерности не избегли и созданные на закате XVIII века "Опасные связи" Шодерло де Лакло. В этом эротизме условно турецкого колорита задавали толк французы, что, пожалуй, совершенно естественно. Как удержаться, если страной правит Людовик XV, чей "Олений парк" странно не уподобить гарему, и если мадам де Помпадур чуть ли не в глаза называют "любимой султаншей" — и именно в виде султанши она позирует Шарлю ван Лоо.

Однако это все Франция, от границ которой до Турции ехать и ехать; а что же другие страны, те, которым и в XVIII веке приходилось с Османской империей не только граничить, но и напрямую конфликтовать? И они не исключение. Польский король Станислав Лещинский строил парки с турецкими "киосками", другой король Польши, Август III (он же курфюрст Саксонский), собирал турецкое оружие и по части "турецких праздников" перещеголял, кажется, всех своих коронованных коллег. В России второй половины столетия, казалось бы, полагалось думать только о том, чтобы изгнать всякое воспоминание об исламском иге с отвоеванных у Турции земель, а в перспективе и восстановить "царство Греческое". И все равно в Царском Селе появляется "Турецкая баня".

Какой бы ни имелся в виду при каждом конкретном случае подтекст, серьезно-триумфальный или сиюминутно-фривольный, "тюркери" претендовала на то, чтобы быть универсальным языком. Брошенные этой модой зерна потом, в XIX веке, прорастут в совсем другой ориентализм — более осведомленный, более пряный, более дотошный и более имперский. Но все-таки и ему не перебить неподражаемого впечатления от всей этой потешной европейской "Турции" ХVIII века, причудливой, наивной, но обаятельной и, что самое главное, ироничной.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...