Истина в нашей вине

Николай Ге в Третьяковской галерее

Выставка живопись

В Третьяковской галерее на Крымском Валу открылась выставка "Что есть истина? Николай Ге. К 180-летию со дня рождения". Это редкий теперь пример настоящей, добросовестно и умно сделанной ретроспективы, на которой собрано более двухсот работ художника из музеев России, Украины, Белоруссии и даже Франции — привезли хранящуюся в Орсэ "Голгофу". Выставлена и большая коллекция рисунков, только что приобретенная для Третьяковки в Швейцарии банком ВТБ. Николай Ге показался АННЕ ТОЛСТОВОЙ на удивление актуальной фигурой.

Ретроспектива Николая Ге (1831-1894) выстроена без затей, как честный историко-биографический рассказ о честно прожитой жизни. О на редкость последовательном — при всех метаниях, исканиях и сомнениях — пути русского интеллигента. И хотя интеллигент этот был отнюдь не рядовым — и как большой, как выясняется здесь, художник, и как человек, мировоззрение которого складывалось в непосредственном общении с Герценом и Толстым,— почему-то кажется, что все им пережитое, продуманное и прочувствованное касается любого из нас сегодня.

Выставка начинается с раздела про Императорскую Академию художеств, где Ге, бросивший ради искусства математическое отделение Петербургского университета, проучился семь лет (1850-1857), делая быстрые успехи, отмеченные в финале большой золотой медалью и прилагавшимся к ней правом на пенсионерскую поездку заграницу. Сюжет его "дипломной" махины "Саул у Аэндорской волшебницы" вполне банален, типичная академическая программа, но трактовка — напротив: лику пророка Самуила приданы черты покойного Белинского (позже Ге сделает его скульптурный портрет), так что картина немедленно стала восприниматься как политический памфлет, в котором "неистовый Виссарион" предрекает бесславный конец царствования "Николая Палкина". Словом, в Италию (1857-1870) Ге отбыл, имея уже некоторую репутацию.

Там, под полуденным солнцем, с ним происходит все то, что обычно происходило с русскими художниками на родине искусства. Фарскати, Вико, Везувий, каменоломни Каррары — он делается пейзажистом, его живопись, наполняясь светом и воздухом, приобретает европейский лоск и отчасти становится похожа на школу маккьяйоли, предшественников импрессионизма. Он счастлив, влюблен в жену, пишет свое удвоившееся в Италии семейство в сентиментальной бидермейеровской манере. Но Россия не отпускает его и в Риме: Ге встречает Александра Иванова и по сложившейся — Брюллов, Иванов, Гоголь — русской традиции привозить из Италии opus magnum начинает работать над большой картиной.

Темы из римской истории постепенно сменяются евангельскими, Ге, как некогда Иванов, штудирует библеистов, Штрауса и Ренана, научаясь видеть в Евангелии Историю, которая, случившись однажды, повторяется из века в век. В 1863-м он присылает в Петербург встреченную восторженно "Тайную вечерю", словно списанную с собрания кружка революционеров, так что в Петре вольнодумные зрители узнавали самого художника, а в образе Иисуса им мерещилось нечто герценовское. С Александром Герценом Ге познакомится лично, правда чуть позже, и напишет его портрет, который вывезет на родину тайно, заклеив картоном с фигурой Моисея. Но люди круга Герцена и Бакунина действительно легко переходят у Ге с портретов в евангельские полотна, преображаясь в Иисуса и апостолов. Из Италии он вернется с двумя странными, символистскими и не принятыми Академией картинами "Вестники Воскресения" и "В Гефсиманском саду". Над последней будет работать еще 20 лет — это пролог к "Страстному циклу".

Дальше — пять лет в Петербурге (1870-1875). Он — в правлении "Товарищества передвижных художественных выставок": на первой выставке передвижников Ге показывает картину "Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе", которую начинал писать к 200-летию царя за здравие, а кончил как критик режима. У него в доме — литературные четверги: созданная им по собственному почину портретная галерея — Некрасов, Тургенев, Салтыков-Щедрин — так и просится в школьные учебники. И вдруг — покупка хутора на Черниговщине, отъезд в Малороссию (1876-1894), уединение и работа, чтобы "выйти туда, куда Гоголь, Достоевский пошли, куда Тургенев не хотел идти". В украинских пейзажах тех лет не осталось ни следа Италии — сплошь вязкая и маслянистая куиндживщина, зато в портретах — одухотворенные люди. В жизни Ге происходит самое главное: он сближается со Львом Толстым.

Наезжает в Ясную Поляну: вот знаменитый портрет Толстого за сочинением трактата "В чем моя вера?", вот его домашние. Опрощается: сам пашет в поле, сам складывает печи. Обращается в толстовскую веру: иллюстрирует "Чем люди живы" (фототипии опубликованы) и "Краткое изложение Евангелия" (запрещены цензурой). И разделяет с учителем все, что тому причиталось: преследования Синода, непонимание, крики "Нехудожественно!". Тогда-то и возникает "Страстной цикл" (1884-1894): "Выход в Гефсиманский сад", "Совесть. Иуда", "Суд Синедриона. Повинен смерти", "Что есть истина?", "Голгофа" — огромные, страшные, трагические, будто молниями освещенные картины, в которых Ге идет уже не от Иванова, а от светотени мученика Рембрандта.

Их снимали с передвижнических выставок, репродукции запрещали печатать в каталогах, их показывали на частных квартирах (на одну Надежда Константиновна Крупская привела своих учеников, Ге вообще — пионер русского художественного андерграунда), заграничное турне провалилось, Третьяков, нехотя покупавший картины "Страстного цикла" под нажимом Толстого, вынужден был прятать крамолу в галерее за занавесочками. И, что хуже всего, самому Толстому в смысле живописи эти попытки "сотрясти мозги страданиями Христа" не были близки. В Третьяковке выставлен эскиз 1889 года "Христос и Никодим" — чистый Нольде. Может быть, обогнавший свое время экспрессионизм "Страстного цикла" и не самая великая живопись, но это подлинный авангард, как роман "Что делать?", тоже ведь не бог весть какая проза.

"Страстной цикл" был "запретным искусством" и в царской России, и в советской, да и сейчас он совсем не к нашему православно-самодержавному двору. Всматриваясь в "Автопортрет" 1892 года, где Николай Ге, старый, усталый, но не разуверившийся, глядит словно бы уже из иного мира, думаешь, что это и есть тот самый, со времен протопопа Аввакума известный тип русского диссидента. Про таких современники любят говорить, что подвиг их бессмыслен, а искусство бездарно. Но засыпают спокойнее, зная, что где-то мучается за всех за нас эта бессмысленная совесть нации.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...