Отец Андрей Колесников
У меня есть племянница, Оля. А у моей жены я записан в телефоне как "Андрюшка". И вот четырехлетняя Оля, которая умеет если не читать, то разбирать слова, спрашивает у Алены:
— Алена, а этот Андрюшка будет Андреем когда-нибудь?
— Нет,— говорит Алена,— он для меня всегда будет Андрюшкой.
Потом Оля подходит к Алене и говорит:
— А ты знаешь, что Маша плохо видит?
А Маша-то, мне казалось, хорошо видит. Хотя я мог, конечно, чего-то не разглядеть.
И Ваня-то хорошо видит, хотя и носит до сих пор очки. За столько лет, а именно за пять, что прошли с тех пор, как ему прописали очки, зрение его выровнялось, и я даже с каким-то мазохистским удовольствием теперь вспоминаю тот ужас, который испытал, когда мне сказали, что моему мальчику нужны очки. Я тогда представил его себе в очках, вспомнил свою школу, ее жестокие, тюремные, можно сказать, законы, которые создавали мы себе сами, а не учителя, конечно... Хотя, почему "конечно"?.. Ведь бывает-то как? Бывает по-всякому.
Законы у нас были волчьи, выживал сильнейший. Да и то не всегда, а слабейший был обречен на худшее из имеющихся у дьявола зол: он мирился. Он мирился и со своим существованием, и с существованием своих врагов, и неизвестно, что тяжелее.
Я, например, не был сильнейшим уж точно. Но я и не мирился. Со мной вышло что-то странное, в чем я не могу разобраться до сих пор, очень хочу. Я, сколько себя помню в школе, боролся с сильнейшими, а они мирились со мной.
Так вот, у нас в школе человеку в очках было тяжело. Очки могли разбить. Вернее, очки не могли не разбить. Могли заодно разбить и физиономию. И никто не спрашивал почему. Всем и так было ясно. Сам виноват. Кто заставлял его приходить в школу в очках?
Поэтому когда доктор сказал, что Ване нужны очки, я вдруг все вспомнил, и мне стало нехорошо. И в первый день, когда он надел очки, я решил сам отвезти его в школу и побыть с ним по крайней мере до начала первого урока, а то и приехать на перемену потом, так как именно в перемену, как известно, и происходят с человеком события, проникновенно называемые потом психотерапевтами психотравмами и влияющие потом на всю его более или менее продолжительную жизнь. (Вы спросите, почему я это так хорошо знаю. Не спрашивайте.)
И вдруг, выходя из дома, я обратил внимание на то, что в очках мальчик нравится мне еще больше, чем раньше. В нем появилось какое-то очарование, которого не было раньше. И что-то еще, кроме скромного очарования. Глаза его смотрели из-за линз так искренне и так умно, что мне сделалось не по себе. Линзы увеличили свечение, идущее из глаз ребенка, и вообще увеличили все, что в них было. А в них было много такого, на что я раньше не обращал внимания, а зря.
Я подумал, а не надеть ли и мне очки. Может, свечение какое-нибудь дополнительное появится. Разве плохо? Но тут же я понял, что линзы могут, наоборот, увеличить то, что я тщательно скрываю от посторонних глаз. То есть свечения не будет (откуда ему вообще там взяться?), а то, что не надо, уже не скроешь.
И я отказался от этой глупой мысли, зато, пока ехали, украдкой любовался своим сыном.
Но по-прежнему переживал, что будет в школе.
Мы вошли. Охранник внимательно (из-под очков) посмотрел на нас и сказал:
— О, Ваня, ты сегодня в новом наряде!
Я поблагодарил его. То есть я даже не кивнул ему в знак благодарности, а просто поблагодарил. А кивнул мне он.
Потом мы прошли внутрь. Одна девочка странно оглядела Ваню, но ничего не сказала.
Я радовался, что сам он как будто не замечает, что в нем появилось что-то новое.
Потом к нему подошел еще один мальчик и что-то сказал на ухо.
Я нервно переспросил:
— Ваня, что он тебе сказал?!
Ваня смутился:
— Да он попросил поносить очки на переменке.
Я, сгоряча опять вспомнив свою школу, хотел сказать ему, чтобы он ни в коем случае этого не делал. А чтобы вообще очки отдал мне, а я их поношу... Пока он в школе.
Но потом я поглядел на этого мальчика и сказал:
— Ну и дай. Если очень просить будет.
— Будет,— уверенно сказал Ваня.
Мы вошли в класс. Я надеялся, честно говоря, что никто ничего и не заметит. Нет, они заметили.
— О, Ваня! — удивленно сказала одна девочка.— А ты же...
И она, что называется, осеклась.
Так мне показалось. На самом деле она подбирала слова.
— На кого он похож? — добавил еще один мальчик.
Они все уже сидели за партами.
— На Гарри Поттера!
— Точно,— констатировал очередной мальчик.— На Гарри Поттера.
Я был поражен, что констатировал он с завистью.
И что, я успокоился? Да нет, я возликовал.
Так дети превзошли мои самые смелые ожидания. Такие ожидания, которых даже не было. А дети такие были.
И то, что они говорили, не стало актом благородства или апофеозом такта. Хотя могли сказать, конечно: "О, очкарик пришел!.." Нет, просто они говорили то, что думали. И слово "очкарик" никому даже в голову не пришло.
Так очки прижились в школе.
И только один раз, когда мы пришли в гости к моим друзьям, мой товарищ, увидев Ваню, засмеялся:
— О, Ваня, а что это ты очкариком сделался!
А теперь ему скоро, похоже, снимать очки. И я буду переживать не меньше, чем когда он их надел. И может, снова пойду с ним из-за этого в класс...
Но вот тут Оля говорит про Машу, что у той испортилось зрение. А когда очки носит девочка, это, увы, совсем другое дело. Или я опять чего-то не понимаю.
— Почему ты решила, что у Маши испортилось зрение? — спросила ее Алена.
— Потому что она взяла ножницы и изрезала мой рисунок,— объяснила Оля.
Я понял. Человек с нормальным зрением никогда не изрежет ножницами чужой рисунок.
Я посмотрел изрезанный лист бумаги. Маша вырезала из листа домик и солнце.
— Почему именно это, Маша? — спросил я ее.— Там же еще много всего осталось.
— А это у нее лучше всего получилось,— объяснила Маша. — Можно на стенку приклеить.
Что-то просвечивало с другой стороны листа. Я перевернул. Фломастером в столбик Машиной рукой, которую я слишком хорошо знаю, было написано только одно слово: "ненависть". Примерно пятнадцать раз подряд.
— К кому? — только и спросил я.
— Так,— пожала она плечами.— Есть к кому. К присутствующим не относится.