Последний пророк русской литературы

       Споры вокруг Солженицына-политика ведутся бесконечно. О Солженицыне-литераторе давно никто не спорит.

       Как и полагается великому русскому писателю, Солженицын не создал литературной школы и не имеет учеников. Вокруг него существует какая-то свита, и, вероятно, найдутся люди, которые считают себя его последователями, но, говоря объективно, то литературное направление, к которому относятся лучшие солженицынские тексты, не прижилось ни в Советском Союзе, ни в России.
       Что же это за направление? В русском языке термина нет, в англоязычной традиции оно имеет название new journalism, "новый журнализм". Суть этого метода в программной субъективности взгляда. Читателю сначала растолковывают, чьими глазами он увидит происходящее, а уж потом дают картину, предоставляя возможность, если хочется, "вычесть" особенности авторского восприятия.
       Что касается этой "параллельности" Солженицына с такими американскими авторами, как, например, Норман Мейлер,— видимо, речь идет о каких-то поколенческих процессах, может быть, более глубоких и важных, чем извивы национальных культур. В отечественной литературе не существует, кроме Солженицына, никакого аналога new journalism — уже хотя бы потому, что советская власть умела затыкать рты и знала, что и как следует писать,— и в это "что и как" текст, в котором слишком много автора, вовсе не укладывался.
       Впрочем, одного Солженицына хватило, чтобы заполнить эту нишу русской словесности,— так, собрание сочинений, изданное YMCA press, составляет двадцать томов. В таком количестве писали в XIX веке — во-первых, потому, что литература в ту пору вовсю занималась инвентаризацией мира, и во-вторых, потому, что примерно в 40-х годах ХIХ века авторам начали платить за "листаж". В случае Солженицына важен, конечно, первый мотив — в конце концов, для вселенской славы и безбедного существования хватило бы и одного "Ивана Денисовича". Но те силы, которые ведают на небесах писательскими вдохновениями, внушили этому автору, что художественная опись действительности по-прежнему нужна — и мы имеем несколько тысяч страниц безусловных шедевров и огромные массивы спорных и неудобочитаемых текстов.
       
       К числу шедевров относится прежде всего "Архипелаг ГУЛаг" — может быть, самая большая удача русской классической литературы в этом веке. Стало общим местом говорить, что поэтика Солженицына принадлежит XIX веку и благодаря этому обстоятельству он оказался прочитан — в первую очередь за границей, но и у нас тоже. Более того, предвидя грядущие муки над этим текстом бесчисленных поколений русских школьников, заметим, что все-таки и другие их муки будут происходить никак не над постмодернистской литературой, а над более или менее замшелой классикой. Эта связь и гарантирует понимание солженицынских текстов.
       К тому же стилистическому направлению, что и "Архипелаг", относятся автобиографическая книга "Бодался теленок с дубом" и ее продолжение "Угодило зернышко промеж двух жерновов". В данном случае тема — "бодание" со всяческим официозом,— конечно, не такой набатной, раскаленной мощности. С этими книгами можно сопоставить "Записки об Анне Ахматовой" Лидии Чуковской, хотя сопоставление окажется не в пользу Солженицына. Все же это пространное самоописание, выстраивание легенды о самом себе оказывается куда более занимательным, чем чистые вымыслы.
       То, что сделано Солженицыным в беллетристике, безусловно, принадлежит соцреализму, и в 1998 году читать довольно-таки мелодраматические, но холодные повествования о вымышленных героях далеко не так интересно, как несколько десятилетий назад. Однако романная беллетристика Солженицына устарела не сама по себе — а со множеством прославленных текстов вроде "Доктора Живаго" или вещей Владимира Дудинцева. Русский роман и вправду умер — и даже Солженицыну оказалось не по силам гальванизировать его.
       Более сложная ситуация — с "расширением" русского языка, которое на протяжении всей своей литературной жизни пропагандирует Солженицын. Рационализм выпускника физико-математического факультета сказывается в честолюбивом замысле управлять языком, вталкивая в него вытесненные, давно забытые слова и изобретая новые. Идею о том, что "русский язык мы портим", кто только не принимал чересчур близко к сердцу. Обреченность этих попыток обуздать стихию понятна всякому непредвзятому наблюдателю — но Солженицын с помощью диковинных, неестественных словечек вроде "позаочью", "взакрыте", "переклон" и т. п. добивается абсолютной авторской узнаваемости текста. Фразу сознательно уродовали многие — от Льва Толстого до Сергея Довлатова; в лексических угодьях тоже резвилось немало русских писателей — от адмирала Шишкова до Велимира Хлебникова. Солженицын в этой литературной игре добился большего, чем кто-либо другой.
       Все же дискурсу Солженицына ничто не вредит так, как "чисто литературные приемы" вроде "вымышленных героев, имеющих прототипы в реальной жизни". Читательский неуспех "Красного колеса" прежде всего обусловлен его беллетристической упаковкой: то, что касается реальных событий, захватывает, но как только дело доходит до лирической линии, книгу хочется закрыть.
       Наверное, "Колесо" — одна из великих неудач русской литературы, вроде "Что делать?" Чернышевского, и из нее извлекут всевозможные смыслы, нюансы и обертоны. Если это произойдет, остается только пожалеть будущих студиозусов. Так или иначе, двух историй — "большой", выстроенной искусным подбором фактов, и "человеческой", про любовь,— "Колесо" не вывезло.
       
       Солженицын работает и едва ли не во всех малых жанрах — от стихов до публицистики. В пьесах и стихах видней всего тот компонент творчества всякого романиста, который зовется графоманией; в публицистике, на современный индивидуалистический вкус, слишком уж заметно амплуа "печальника земли русской"; рассказы же и "Один день Ивана Денисовича" легко берут верх над вымученной советской "деревенской прозой", но без боя уступают книгам Варлама Шаламова.
       В искусстве художественной прозы Шаламов, может быть, более изощрен; к тому же он более укоренен в наследующей серебряному веку русской литературной традиции. Скажем, его легче представить собеседником Мандельштама. Но если бы Солженицын не написал своих вещей, Шаламов, может быть, не был бы прочитан и оценен. И без доли облегченности, общедоступности, чрезмерной прямоты, которую чуткий читатель сейчас уловит у Солженицына, его книги едва ли выполнили бы свою задачу. Но — легко рассуждать об этом теперь. В конце семидесятых годов, когда "Архипелаг" стал хоть как-то доступен в "имковских" книжечках на папиросной бумаге, в фотокопиях, он читался без отрыва и нокаутировал безотносительно литературных особенностей. Этот текст воспринимался поверх культуры, поверх традиции. Что это — качество литературы или такова была структура момента?
       Может быть, для нового читателя не менее важны, чем история преступлений советской власти, такие вещи, как особый тип сознания, носителем которого является Солженицын и портрет которого дан в его книгах. Сейчас найдется, может быть, не так много людей, которые разделят солженицынскую веру в то, что мир познаваем и история объяснима.
       Сейчас мы можем считать, что у книг нет общественных задач. Немодно думать, что художественная литература ничто без содержащегося в ней гражданственного высказывания. Эта точка зрения осталась в заповеднике каких-то патриотов-почвенников, их книги мало кому интересны.
       
МИХАИЛ НОВИКОВ
       
       От великой словесности Россия избавлена лет на пятьсот. Солженицын оказался тем писателем, благодаря которому можно сказать: ее закат был грандиозен.
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...