Некролог
1 июня в Москве после долгой, тяжелой болезни скончался Андрей Вознесенский. Меньше месяца назад, 12 мая, ему исполнилось 77 лет. Поэта похоронят в пятницу, 4 июня, на том же кладбище в подмосковном Переделкино, где покоится благословивший его юные стихи Борис Пастернак.
В его стихах с самого начала поражали яркость и свобода воображения, непредставимые в тогдашней советской поэзии,— как в "Пожаре в Архитектурном": "По сонному фасаду / Бесстыже, озорно, / Гориллой краснозадою / Взвивается окно!" Сразу после выхода поэмы "Мастера" в 1959 году Вознесенский стал одной из центральных фигур оттепельного поэтического бума. Сами названия его стихотворений, сборников, спектаклей по ним в Театре на Таганке — "Парабола", "Треугольная груша", "Антимиры" — стали эмблемами того времени. Его слушали стадионы — но ни в нем, ни в его голосе не было ничего мощного или властного. В его облике, в его интонациях всегда сквозила какая-то уязвимость. Вознесенский был наследником футуризма — но без его силы, без его жестокости, без его трагедии. Врезавшиеся в память формулы: "Я Гойя! / Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое" не были рассчитаны на то, что публика предъявит их к оплате.
Бесшабашно соединявшие несоединимое — научно-техническую революцию, Лоллобриджид и Ленина — стихи точно отражали и картину мира в головах "физиков" 60-х годов, и их недолгую самоуверенность: "Нас будут слушать, потому что наши мозги нужны". Оказалось, что их будут не слушать, а отчитывать и даже на них орать — как на встрече Хрущева с интеллигенцией в 1963 году, когда Вознесенский попытался сказать: "Как мой любимый поэт, я не член Коммунистической партии, но, как и Владимир Маяковский, я не представляю своей жизни, своей поэзии и каждого своего слова без коммунизма", а Хрущев перебил его и заорал, передразнивая: "'Я не член партии'. Сотрем! Сотрем! Он не член! Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ?.." И нота страдальческой слабости в стихах Вознесенского, всегда присутствовавшая, но все более слышная — от "Я Мерлин, Мерлин. Я героиня / Самоубийства и героина. / Кому горят мои георгины?" до "О чем, мой серый, на ветру / Ты плачешь белому Владимиру? / Я этих нот не подберу. / Я деградирую" — все сильнее резонировала с послеоттепельной растерянностью и слабостью целого интеллигентского слоя.
В 70-80-е годы для множества читавших стихи подростков экзотично-яркие и надрывно-жалобные стихи Вознесенского были первой любовью — и заражали любовью к стихам вообще: к звукам, рифмам, сравнениям, к камланию и жонглерству. Но от них читатель очень скоро переходил к стихам, которые были цельнее, глубже, истиннее,— а сам Вознесенский оставался "пройденным этапом". В личной истории читателей стихов его поэзия выглядит так же, как и в большой истории,— яркой, непрочной, уязвимой, но бескорыстно ведущей в будущее, где ее самой может и не быть.