Выставка в Гамбурге

Художник умоляет зрителя задержаться на его выставке

       В гамбургском выставочном зале Deichtorhallen проходит первая ретроспектива Ильи Кабакова. Кельнская журналистка НАТАЛИЯ НИКИТИНА попросила художника рассказать о его новой выставке.
       
       — Илья, в твоем творчестве все началось с того, что ты вышел за рамки картины, за ее плоскость: в 70-е годы в твоей московской мастерской появились альбомы, объекты, которые подготовили переход к инсталляции. Все это движение вовне было необыкновенно экспансивным, захватывало колоссальные территории. Но сейчас оно парадоксальным образом привело снова к картине...
       — Я думаю, что ты правильно формулируешь основную тенденцию, — захватить все новые территории. Территорию можно захватывать, разумеется, и экстенсивно, — и мы выполнили эту программу, заваливая своим хламом и мусором не принадлежащие нам, так сказать, страны и континенты; но нельзя забывать, что существует еще и захват внутреннего пространства, захват нашего прошлого. Тут не совсем был выполнен план, потому что многие работы, сделанные в Москве, недостаточно были охвачены этим тоталитарным замыслом. Можно считать, что эта выставка и восполняет этот ужасный пробел. Она построена, как читальный зал в библиотеке. Под каждой картиной имеется стол, за которым полагается сидеть и читать; воспроизведена атмосфера читального зала, который был хорошо известен в нашей советской жизни: унылое, скучное пространство, где хочется зевать. Непонятно, что там, собственно говоря, делать, и люди утыкаются в книжку, а чаще всего ковыряют в носу и смотрят по сторонам. Вот это состояние между сосредоточенностью и рассеянностью, между чтением книжки, допустим, о петровском времени и разглядыванием чулок соседки, — вот эта атмосфера и была здесь воссоздана. В этом смысле это "тотальная инсталляция". О ретроспективе тут, конечно, говорить проблематично, поскольку нет классической формы ретроспекции, где показаны работы талантливого юноши, потом расцвет и, наконец, поздние глубокие вещи, принадлежащие вечности. Все здесь смешано: что мусор, что ранние работы, что картины. Все превращено в компоненты единого образа читального зала. Но ты сказала о возвращении интереса к картине. Действительно, здесь понапихана, понавешена и расставлена масса картин, которые сделаны были еще в России. Но это иллюстрации к любимой идее о том, что картина сегодня не может существовать в виде автономного уникального шедевра, а только как часть какой-то инсталляции или во всяком случае быть привязанной к каким-то другим, сопутствующим элементам. Картина в этой инсталляции присутствует в разных комбинациях: то она рядом со столом с текстами, то стоит на полу под разбитым стеклом, то она перевернута, то закрыта тряпками — автономия ее весьма относительна. Так что эта экспозиция имеет двойственный в жанровом отношении характер. Ты знаешь, что я без памяти был от тотальной инсталляции, когда пространство полностью переработано, и человек, как мышь, загнан в новое пространство, которое он должен нюхать, чувствовать, переживать, и в котором он прежде всего подавлен. Здесь вроде бы потолок остался чистым, лампочки не разбиты, и даже окна, что самое главное, как будто натуральные. Однако цвет стен, ты видишь, другой, все перекрашено. И значит, мы не можем говорить о тотальной инсталляции, которая полностью захватывает, а скорее — о промежуточной форме между выставкой и тотальной инсталляцией. То, что здесь показано, находится в промежуточном состоянии, которое меня сейчас очень увлекает, — состоянии перехода от закрытых тотальных инсталляций к якобы традиционным выставкам. Но выставка, разумеется, понята не как показ прекрасных рисунков, объектов, скульптур, а как художественная акция.
       — Для тебя, мне кажется, это возможность ликвидировать куратора, организатора выставки, стать абсолютным диктатором, полным властелином своего искусства и зрителя, тотально контролировать восприятие этого искусства.
       — Да, Гройс прав, художник сегодня — это куратор плохого искусства. Но это, разумеется, значит, что он и оценивается как куратор, и его кураторская работа выглядит тогда весьма сомнительно. Но, конечно, он хочет захватить все не принадлежавшие ему до этого прерогативы.
       — Но что все-таки является для тебя сейчас центральной проблемой? Картина?
       — На этой выставке получается следующая комбинация. Глядя на стены, мы думаем, что это выставка: на них висят картины, рисунки... Но в пространстве стоят столы, и перед нами реальное пространство читального зала. Поэтому очень важный момент — переключение сознания зрителя: если он будет думать, что он на выставке, то зачем ему здесь столы и всякие тексты, если же он ориентирован на то, что там написано, то он сядет за эти столы и станет читать.
       — И не будет видеть картин.
       — И не будет видеть картин. Или во всяком случае он будет их видеть сквозь призму текстов. Кроме того, ты знаешь мою истерическую борьбу с "выставочной десятиминуткой", которой изобразительное искусство в отличие от театра сегодня подвержено. Все ходят, разговаривают в течение десяти минут друг с другом, а потом обсуждают, как они потом пойдут в кафе или еще более интересные проблемы. Визуальное искусство полностью потеряло внимание и, разумеется, время зрителя. Поэтому мои, так сказать, убогие попытки задержать его хоть немножко дольше возле картин и выразились в этой установке столов с текстами. "Побудьте чуть подольше!" — вопит и клянчит художник.
       — Ты используешь текст, чтобы привлечь внимание к изобразительному искусству. Но для тебя текст не есть что-то вспомогательное. Недавно в Германии вышла вторая книга твоих диалогов с Борисом Гройсом. Это уже третья книга в Германии (считая и книгу лекций о тотальной инсталляции) помимо многочисленных каталогов, в которых тоже есть твои тексты. Литература все-таки играет в твоем творчестве большую роль, мне кажется.
       — На самом деле никакой литературы тут нет. Речь идет о традиционных для московской художественной и вообще любой жизни "разговорчиках на кухне". Делать нечего, результаты заранее известны, и остается только одно — бесконечное слововерчение, обсуждение разных предметов с новых точек зрения, с новой силой убеждения, с новыми аргументами, обсуждение, из которого ничего не следует и ничего не происходит... Традиционно русская манера, форма не писания, но говорения. Дело в том, что русское говорение лишь имеет форму литературности, на самом деле это только речь, только эмоциональное желание подавить противника, доказать свою правоту, высказать подсознательное свое отчаяние, злобу, бесперспективность, боль животную, семейные или производственные неудачи. Поэтому все мои тексты — это фальшивая форма так называемого советского текстописания, употребление известных понаслышке обломков культурных выражений. Это огромный запас литературных обломков, которые употребляются для того, чтобы речь приобрела какую-то вескую, связную форму. Другое дело, что каждому, и мне в том числе, есть что сказать по поводу чего угодно, и поэтому эти тексты льются беспрерывным потоком.
       — Но несмотря на то что ты все время апеллируешь к этому советскому опыту говорения на кухне, вспоминаешь реалии нашей прошлой советской жизни, в этой выставке, как и во всем твоем творчестве, ты, конечно, моделируешь универсальную ситуацию каждого человека, которому творчество, причем любая форма творчества, позволяет нащупать хоть какой-то путь к бессмертию и вообще почувствовать, что есть душа.
       — Да, если говорить об универсальном значении, то это, разумеется, детский вопль: "Я тоже здесь!". И не больше.
       — Но и не меньше.
— Не меньше.
       
       Интервью Ильи Кабакова прозвучало на волнах радиостанции Deutsche Welle. Выставка в залах Deichtorhallen открыта до 28 июля
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...