Смиренная безнравственность

"Ватто, музыка, театр" в Metropolitan Museum of Art

Жан-Антуан Ватто, сын кровельщика, первый из великих французских живописцев XVIII столетия, умер в 37 лет, доеденный чахоткой, в 1721 году. Получается, что последние десять лет его жизни, наиболее продуктивные, пересекаются с периодом Регентства (1715-1723), и уж очень трудно удержаться от соблазна вспомнить, что это было за время, в которое Ватто, казалось, так пришелся ко двору. Старайся не старайся, а все равно сложно об этом времени лучше сказать, чем Пушкин в "Арапе Петра Великого": "...Ничто не могло сравниться с вольным легкомыслием, безумством и роскошью французов того времени. Последние годы Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностию двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский <т. е. регент>, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен".

Характерно, что тут именно Париж: в Версале вместо великого короля царил не пришедший в возраст Людовик XV, и средоточие жизни государства фактически переместилось поближе к парижскому дворцу Пале-Рояль, резиденции регента. Кабачки, литературные кафе, прочие веселые заведения самого разного пошиба в этой атмосфере появлялись как грибы после дождя, и всеобщую беззаботность подстегивало еще и ощущение новоявленного, так сказать, французского экономического чуда, которое на самом деле было не более чудесным и не более долговечным, нежели система ГКО. Банкир Джон Лоу, назначенный генеральным контролером финансов, додумался ввести в обращение бумажные деньги и заразить общество охотой к быстрому обогащению на спекуляциях при помощи пирамидных схем. Увы, денег было выпущено на 300 млрд ливров, в то время как обеспечены они были лишь 700 млн наличных — Ватто еще успел застать скандальный и оглушительный крах этого недолговечного чуда. Пушкин пишет и об этом: "На ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждой наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей".

Опять же соблазнительно кажется показать пальцем как на выразителя духа этого времени на Ватто с его "галантными празднествами" (кстати, это с его подачи Академии художеств пришлось включить эти самые празднества в число общепринятых жанров). Его полотна действительно часто населены какими-то игрушечными персонажами, у которых на уме как будто бы только слегка меланхоличное кокетство и наивный гедонизм; он часто рисовал своих дам и кавалеров со вполне конкретных людей из светского общества, и все же на картинах они не напрашиваются на узнавание, это выглядит не так, как будто некие всем известные медам и месье в видах вольного легкомыслия решили перерядиться и разыграть галантно-буколическую сценку или эпизод из комедии дель арте, пусть тогда подобные забавы действительно были в чести. У него все-таки чисто живописные задачи, он вряд ли стал бы писать, как кое-кто из его младших современников, лестно-нескромные портреты влиятельных дам в обликах языческих богинь, хотя в общем-то и тут та же самая тяга к маскараду, переодеванию, эфемерной игре. Но у Ватто это игра более деликатная, более хрупкая, более задумчивая; его герои как будто бы устали от своих ролей, немного пресыщены и, безусловно, немного печальны, однако что-то побуждает их, как будто бы иронизируя над этим своим утомлением, все с той же рассеянной грацией играть, флиртовать и веселиться. Что именно? Может быть, воспитание и хорошие манеры, может быть, вкус к жизни, но вернее всего, это своеобразная форма вкуса к жизни, когда само ощущение эфемерности происходящего побуждает тем острее и основательнее наслаждаться каждым моментом праздника.

Это, безусловно, отчасти театральное ощущение, поэтому намерение выставки говорить не вообще о Ватто, а о Ватто и театре, Ватто и музыке кажется особенно перспективным. Нет нужды говорить о том, насколько театр вообще и музыкальный театр в частности важны для культуры XVIII века и даже иногда для самоощущения тогдашних людей. Ватто, по всей вероятности, любил и знал театр не понаслышке, его полотна часто очень, если можно так выразиться, сценичны, и чувствуется, что сам дух тогдашнего театра они передают немногим хуже, чем "документальные" гравюры и зарисовки чисто театрального свойства. Но это не столько театр высоких классицистических трагедий, сколько куда более легкие материи вроде итальянской комедии или, быть может, даже упоминаемых Пушкиным "водевилей". Смущает в этом контексте только эпитет "сатирический": уж кто-кто, а персонажи Ватто явно никого не высмеивают, они совершенно беззлобны. То же и с музыкой: музыка, которая уместна в мире Ватто, это отнюдь не "лирические трагедии" (то есть серьезные оперы) Люлли, Кампра или Рамо, а скорее уж балетная музыка, входящие о ту пору в моду итальянские комические интермеццо или инструментальные пьесы тогдашних клавесинистов и гамбистов, даже названия которых часто бывают совершенно в духе Ватто — "Мечтательница", "Кокетка", "Капризница".

И как на актеров сложно досадовать только за то, что они исполняют свое ремесло, так и Ватто втройне глупо пенять за безыдейность и безнравственность — а охотники находились еще в XVIII веке. Правда, даже критикам оставалось признать, что живопись это вне зависимости от ее идейности изумительная, да и безнравственность тоже бывает разная. Были Буше и другие художники, уже при Людовике XV (который в смысле благонравия тоже подавал преплохие примеры) запечатлевшие дух той эпохи, по выражению Гейне, "в самом веселом греховном блеске и цветущем тлении". Что до Ватто, вот, допустим, одна из его наиболее известных картин: на ней изображен актер-Пьеро (его еще называют Жиль), застывший в неловкой позе с таким выражением на лице, как будто он забыл текст. Никакого греховного блеска, никакого тления, какое там, просто с прекрасным психологизмом пойманное незначительное мгновение театральной игры. Но никто, кроме Ватто, не обладал именно таким болезненно цепким и в каком-то смысле даже мудрым чувством момента, схваченного так, что, кажется, чуть тронь изображенную ситуацию, и она утратит все свое обаяние и непринужденность, что бы при этом ни изображалось, будничная сцена в антикварной лавке или галантная "езда в остров Любви" — отплытие на остров Цитеру.

Нью-Йорк, Metropolitan Museum, до 29 ноября

Сергей Ходнев

Картина дня

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...