Л. Л.

Собирание сочинений

Год назад в интернет-дневнике lucas_v_leyden стали появляться главы "Летейской библиотеки" — напоминания о малоизвестных или совсем забытых поэтах 1910-1920-х годов. Против такого напоминателя — время, хрупкость источников, аберрации памяти мемуаристов, цензура, гестапо и НКВД. За — только чувство неслучайности человеческой жизни и ощущение себя неловким, но искренним орудием восстановления исторической справедливости.

Примерно раз в две недели я печатаю у себя в блоге очередной выпуск "Летейской библиотеки" — несколько стихотворений какого-нибудь малоизвестного российского поэта начала ХХ века и биографический очерк о нем. После этого в комментариях на несколько дней возникает обычная для сетевой среды дискуссия, хотя и с некоторым историко-филологическим акцентом: неравнодушные читатели обсуждают стихи и судьбу их создателя.

Судьба эта, как правило, незавидна: в поколениях, вступавших в литературу в 1910-х и 1920-х годах, счастливцев удручающе мало. Обычно герои "Летейской" — люди с изломанными жизнями, не увидевшие при жизни ни полноценных публикаций, ни сочувственных читателей. Дефиниция "забытый поэт", поневоле употребляемая ныне при этих именах, в большей степени характеризует эпоху и индивидуальную биографию, нежели меру таланта; малоизвестность — категория преходящая: 50 лет назад забытым поэтом был Мандельштам.

История литературы обычно пользуется иерархиями, почерпнутыми прямо в изучаемой эпохе; выявление истинного масштаба писателя иногда занимает десятилетия после его смерти. Так, у великого Кавафиса, одного из крупнейших лириков ХХ века, не было ни одного прижизненного сборника стихов; имя нашего Иннокентия Анненского было в 1900-х годах известно нескольким десяткам любителей поэзии. Эта посмертная корректировка значения (всегда — только в сторону увеличения; с забвением энтропия справляется сама) есть дело филолога, но это не главное его дело.

Наш исторический горизонт очень невелик; в рамках одной семьи это два-три, в лучшем случае четыре поколения предков. Так было не всегда и не везде: дворянская культура предполагала многократно ветвящиеся генеалогические древа, уходившие корнями в глубь эпох к Рюрику, Ричарду Львиное Сердце или первым колонистам, в зависимости от географии. В этом сокращении ретроспективного обзора один увидит преодоление чванства, а другой — торжество разночинской идеологии; для историка же это воплощенная несправедливость, эрозия культурного слоя, вековечный враг.

Каждому много работавшему с архивными документами знакомо внезапное чувство неравнодушного всеведения, когда ты читаешь полное бодрой силы письмо молодого победителя и знаешь его судьбу наперед: печали, болезни, нищета, забвение. Психологически человек очень мало изменился за века обозримого прошлого; еще меньше — за последнюю сотню лет. Требуется совсем небольшое умственное усилие, чтобы почувствовать, что люди, ходившие по нашим улицам пять поколений назад, почти не отличались от нас, только жернова истории, перемалывавшие их, были стократ тяжелее нынешних. Мы не можем облегчить то, что им довелось вынести, но нам по силам напомнить о них — о том, что они существовали.

Совсем недавно я писал о жизни замечательной поэтессы Натальи Кугушевой. В начале войны она добровольно уехала в Казахстан за высланным в административном порядке мужем — этническим немцем; через год его арестовали, и спустя считанные месяцы он умер в заключении. Ее же не выпускали из ссылки: бюрократическая машина не могла вместить мысль о том, что туда можно отправиться добровольно. Благодаря помощи московских друзей ей удалось вернуться только в середине 1950-х — уже тяжелобольной, почти умирающей. Так вот, за всю жизнь она увидела напечатанными меньше двух десятков своих стихотворений. Когда мы довольно большой компанией обсуждали в блоге ее стихи, напечатанные по автографу из архива, я вдруг понял, что у нее за всю жизнь не было такого количества читателей, как в этот день.

Работа историка, занимающегося обыденной жизнью малозаметных лиц, сродни сразу нескольким профессиям. С одной стороны, он подобен кладбищенскому смотрителю, приглядывающему за тем, чтобы на могильных плитах не стирались буквы, а трава не забивала тропинки между участков. С другой — временами ему приходится уподобляться детективу классической поры, по малозаметным деталям восстанавливающему картину происшедшего. Против него — время, хрупкость источников, аберрации памяти мемуаристов, цензура, гестапо и НКВД. За — только чувство неслучайности человеческой жизни и ощущение себя неловким, но искренним орудием восстановления исторической справедливости.

Гумилев в юности говорил, что его задача — чтобы в будущем учебнике всемирной литературы ему был посвящен один абзац. Его личное право на это ныне, к счастью, бесспорно — но, смотря на вещи шире, печатного воспоминания заслуживает любой живущий, и тем более любой поэт. Тот, кто кажется современникам бездарем и бумагомаракой, порой по истечении лет видится глубоким и значительным талантом: XIX век реабилитировал Тредиаковского, еще сто лет потребовалось, чтобы смыть графоманское клеймо со Струйского и Хвостова. И в этом отношении интернет и особенно блогосфера, как это ни парадоксально, представляются почти идеальным механизмом для публикации опытов исторической реконструкции.

Во-первых, здесь исключается необратимость ошибки: для историка, перфекциониста по определению, нет ничего страшнее, чем печатно погрешить против истины (и у всех в памяти пример несчастного Гершензона, опубликовавшего в 1919 году под видом новооткрытого пушкинского текста общеизвестный отрывок из Жуковского: классический пример конфуза, который не забывается). Во-вторых, круг потенциальных читателей существенно расширяется: далеко не все из интересующихся предметом имеют возможность регулярно читать научную периодику. В-третьих, автор вправе рассчитывать на добавления и уточнения коллег, подчас весьма значительные и принципиальные. В-четвертых, возникающее немедленно по напечатании обсуждение превращает запись в блоге в подобие конференциального доклада без регламента с обширными, интересными и доброжелательными прениями в конце. И только учтя все дополнения и очистив текст от невольных ошибок, можно печатать его на бумаге — потому что книга, как учит нас опыт прошедших столетий, переживает и автора, и читателей.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...