Телевидение юбилей
Вчера "Первый канал" закончил показ двухсерийного фильма Леонида Парфенова "Птица-Гоголь". О великом писателе и популярном телеведущем — ГРИГОРИЙ Ъ-РЕВЗИН.
То, что изобретение телевидения, равно как и прогресс в этой области от приемника КВН до плазменной панели, имело своей главной целью появление Леонида Парфенова, представляется мне несомненным и очевидным. Все-все-все: и "Ираклий Андроников рассказывает", и "Беседы о русской культуре" Юрия Лотмана, и бессчетная масса гораздо менее удачных передач — были главным образом затем, чтобы сегодня случился Леонид Парфенов. Я знаю, что есть люди, которые считают иначе, но они заблуждаются, иногда искренне, иногда по злобе людской и ограниченности. А лучше него у нас нет, а если думаете, что есть, попробуйте предъявите.
Но мы ждали его "Гоголя" быть может слишком страстно, потому что до того был его "Пушкин", и казалось, что "Гоголь" будет таким же, как "Пушкин", только еще, наверное, зажигательнее и искрометнее, смешнее, потому что ведь "Вечера на Хуторе" и "Ревизор". Когда Парфенов, рассказывая про Пушкина, шел по Невскому, он проживал Пушкина, и Пушкин, им проживаемый, был в этот момент счастлив. И это счастье передавалось нам, и вполне можно было ощутить себя Парфеновым, наполненным Пушкиным и идущим по Невскому проспекту. Там ты веришь, что вот этот денди, Леонид Парфенов, мог бы быть Пушкину очень близким другом, понимать его, с ним ехать в пролетке по Петербургу, с ним путешествовать по Крыму и даже, пожалуй, беседуя с утра дома о Вольтере, запросто полировать себе ногти изящной пилкой. Но Гоголь не Пушкин, там нет счастья от данной тебе повседневности. Его "Мертвые души" называются поэмой, но эта поэма лишена гармонии размера и рифмы, упорядочивающих жизнь, как хорошо сидящий костюм. Там бывает дивно, бывает невероятно смешно, там можно пережить восторг от того, как стоят на своих местах слова, но там нет спокойного достоинства изысканного денди, который сознает, что само его появление — это уже радость для других, а не только для него самого. Пушкин, думаю, мог бы написать про Парфенова: "Пою приятеля младого и множество его причуд". А Гоголь — не знаю, как бы Гоголь мог описать Парфенова. По-моему, у Гоголя для него нет слов и места.
Что ж, того пушкинского счастья в этой работе нет. Но есть другое. Конечно, последовательность юбилеев — сначала пушкинский, а гоголевский теперь — вещь случайная, и в этом нет вроде бы особого смысла. Но так получилось, что в движении Парфенова от Пушкина до Гоголя смысл есть. Тот юбилей был десять лет назад. Настроение "Пушкина" — "дней Александровых прекрасное начало". Это состояние, когда ты уверен в своих силах и в том, что эти силы нужны всему вокруг тебя. Что мир на пороге перемен, и эти перемены благи и разумны, и твое слово будет менять мир в этом правильном, благом направлении. Ну и этот мир, понятно, Россия в перспективе триумфа победы над Наполеоном. А теперь юбилей другого, николаевского времени.
Парфенов несколько раз не устает подчеркнуть, что Гоголь не интересовался политикой, в особенности пустотой парижской парламентской демократией, что все это для него чужое. Он, конечно, думает о России, но как-то так странно думает, что предмет его мысли никогда не совпадает с Россией как с государством. Он и бесконечно больше — это целая Вселенная, и несравнимо меньше — пять улиц в Петербурге, три уезда в Малороссии, пять имений плюс уездный город незнамо где в "Мертвых душах". В России ему неймется, все плохо, и даже успех, славу и известность он воспринимает болезненно. В России совсем несвободно, зато открыты границы. Пушкин за всю жизнь так и не выехал из России, Гоголь колесит по всей Европе. Лозанна, Ницца, Рим. Знакомые теперь места, по которым мы и проехали за десять лет от юбилея Пушкина до юбилея Гоголя.
Каждому ведомо, что несовпадение со своей страной рождает желание жить в мирах несуществующих, фантастических, сочиненных. Не важно, в Сорочинцах ли или на Невском, где прогуливается Нос. Некоторое совпадение с действительностью наступает иногда только в роскошестве эмиграции, когда ты вдруг обнаруживаешь, что Рим, скажем, настоящее место, и в нем возможно и достоинство, и величие, хотя, увы, ты глядишь на это несколько со стороны, с холмов. Аристократическое удовольствие от своего собственного бала сменяется на скептическую заинтересованность туриста, попавшего в чужую, хотя иногда и достойную страну. А иногда и нет. Это и есть настроение парфеновского "Гоголя".
Но как же, черт возьми, быть с Россией? Тут у Парфенова с Гоголем что-то происходит. Он готов вместе с ним веселиться Диканькой, его захватывает сюрреализм "Носа", он даже готов войти в "Шинель", хотя трудно представить себе что-либо более далекое от Парфенова, чем такую мечту. Но он не готов из нее выходить дальше.
Замечено, что в юности мир вокруг кажется невероятно смешным, и каждое движение людей вокруг тебя, от поедания вареников до переписывания бумаг в департаменте, выглядит так, будто специально создано как комическая пантомима. Замечено, что потом ты так вживаешься в веселящих тебя героев, что проникаешься к ним даже какой-то симпатией, а потом и сочувствием, и они тебе — с их невозможными вкусами, их ужимками, их взяточничеством и мошенничеством — становятся вдруг милы. Правда, так бывает, что и мне, скажем, порой трудно побороть в себе ту нежность, которая сама собой рождается при лицезрении Владимира Ресина или Юрия Лужкова. Замечено, что некоторые дальше приходят к всеприятию бытия и начинают биться в попытке это обосновать. Но также замечено, что некоторые — нет.
Путь Гоголя от "Ревизора" к "Выбранным местам из переписки с друзьями" так долго называется загадочным, что как-то даже неловко говорить: загадки тут нет. Но ведь правда все просто. Если ты находишь в себе силы полюбить Башмачкина с его шинелью, полюбить всем сердцем как ближнего своего, то почему же не пойти дальше и не полюбить генерала? Почему не полюбить всех "важных лиц"? А полюбив их всех, с чем же обратиться к ним, как ни с проповедью христианской любви к ближнему, ибо только она и позволяет принять этот мир людей, лишенных достоинства? А обратившись с этой проповедью, как ни встать на позиции православия, если ты русский писатель? Эта эволюция от невероятно смешного мира людишек вокруг до христианского фундаментализма любви со всеми генералами и важными лицами — это ведь путь и Пушкина, и Гоголя, и Достоевского, и Толстого. Что ж тут загадочного?
Проблема в том, что Парфенову это совсем чужое дело. Он здесь с Гоголем не согласен. А раз не согласен здесь, значит, не согласен с самого начала. И поэтому дистанцируется, и поэтому есть сердцевина образа Гоголя, которую озвучивает он сам, а есть две крайности, старосветский помещик Олег Табаков и мелкий бесенок Земфира, которые говорят что-то, что уже за пределами личности самого Парфенова, от чего он отгораживается. Чисто по-режиссерски — это находка. Я думаю, Олег Павлович был немало изумлен, узнав, что он, оказывается, оборотная сторона Земфиры, но каждый раз, когда они произносят что-нибудь, испытываешь какое-то разочарование, что это говорит не Парфенов. Вернее, не хочет говорить, не хочет здесь совпадать с Гоголем. А когда он доходит до "Избранных мест", то здесь уже откровенно встает на сторону Виссариона Белинского. И, пожалуй, самая страстная реплика второй части фильма — то, что в этом произведении "Гоголь просто ку-ку".
Мы теперь, как и в николаевское царствование, обретая спокойное достоинство только где-нибудь в Риме, все равно не можем согласиться с тем, что ценой принятия родной страны оказывается мракобесие. В начале фильма, рассказывая о родословии Гоголя, Парфенов показывает лица из репинской картины "Казаки пишут письмо турецкому султану". Если всех этих ребят из этой картины подстричь, отмыть, одеть в костюмы и галстуки, то получится заседание обкома. А если во фраки и мундиры — то сцена из "Ревизора". Чистая струя гоголевской веселости — она же оборотная сторона свинцовой русской государственности. И если осознать это обстоятельство, то тут только два пути — или в "ку-ку" или в православный фундаментализм.
Впрочем, Парфенов все же предлагает и третий. Можно просто остаться посторонним денди и глядеть на это дело со стороны. Я бы сказал, что юбилей Гоголя пришелся невероятно кстати для того, чтобы сегодня внятно сформулировать эту позицию.