Михаил Идов

Эффект хлебного поля

8 декабря 1980 года Марк Чепмен, отправляясь убивать Джона Леннона, захватил с собой повесть Дж. Д. Сэлинджера "The Catcher in the Rye". В новом переводе Максима Немцова, та же книга — окрещенная "Ловец на хлебном поле" — сможет вдохновить неуравновешенного читателя разве что на ограбление пивного ларька.

Ради проформы отбарабаним, что "Catcher" — библия подросткового бунта и гвоздь американской школьной программы — повествует от первого лица о нескольких днях из жизни умного и нервного юноши по имени Холден Колфилд. Экзистенциальное разочарование Холдена в буржуазных ценностях привело его в психбольницу, а книгу — в советскую печать, где она прославилась в остроумном, хоть и слегка стыдливом, пересказе Риты Райт-Ковалевой.

Первое, что бросается в глаза в новом переводе, моментально и заслуженно ставшем предметом прений в блогосфере,— метаморфоза героя-рассказчика из слегка фасонящего мальчика из хорошей семьи в подзаборную шпану не вполне ясной национальной и классовой принадлежности. Максим Немцов отважно поставил все на собственную способность нащупать русский эквивалент повествовательному стилю Колфилда. Проблема (или, как выражается немцовский Колфилд, засада) в том, что герой Сэлинджера говорит на устаревшем арго американского тинейджера конца 1940-х--начала 1950-х. Это тот пласт языка, которого в нашем распоряжении элементарно нет. Если, скажем, жизнь героев Генри Джеймса не так отличалась от жизни героев Ивана Тургенева и для нее существует соответствующий словарь, то жизнь Колфилда почти не имеет точек соприкосновения с жизнью его советского ровесника. Сделать Холдена комсомольцем? Аксеновским стилягой?

Немцов делает его всем сразу. От фразы к фразе, а иногда в пределах одного предложения его Колфилд — перестроечный пэтэушник, дореволюционный крестьянин, послевоенный фраерок и современный двоечник со смартфоном. "В Пенси играть с Саксон-Холлом — всегда кипиш". "Это для лохов". "У него теперь грошей много". "Шнобель". "Халдей". "Брательник". "Не в жилу мне про это трындеть". "Захезанные Приблуды" (всего-навсего toilet articles, туалетные принадлежности). "Сквозняки, но не путевые сквозняки — фофаны" (последнее — о джаз-группе, и тут я не могу судить о точности перевода по неожиданной причине: перестал понимать русский язык).

Самое странное, что при всей этой пиротехнике герой все равно говорящая кукла, и треп его — бледная калька, за которой триумфально просвечивает английский язык: "Меня просто сносило с тормозов это долбанутое безумие". Звучит энергично, живо, разговорно — и никто так не говорит, и не говорил, и не будет. Та же судьба постигает ключевой оборот-паразит Холдена — and all ("и все такое"), которым он впопад и невпопад заканчивает каждое третье предложение. Поскольку тик этот проявляется едва ли не на каждой странице, человек, решивший, как его перевести, уже практически перевел половину книги или по крайней мере задал тон всему проекту. Райт втихаря урезала около половины энд-оллов. В новом тексте каждый любовно сохранен... и уверенно переведен как "всяко-разно".

Ожесточенность, с которой Немцов мнет английский и русский язык, частично объясняется тем, что перед ним стоят две вкупе невыполнимые задачи. Он не только переводит один канонический текст, он вытесняет из головы читателя другой: Райт-Ковалевой. Напечатанная в условиях советской цензуры, "Над пропастью во ржи" разбавляет слегка синтетический русский, на котором издревле изъясняются в переводной литературе ("Не смей называть меня "детка"! Черт!"), очаровательным псевдосленгом, отчасти изобретенным самим переводчиком ("Все ты делаешь через ж... кувырком"). Троеточие, конечно, изрядно все портит, но большего на тот момент, судя по всенародной любви к переводу Райт, и не требовалось.

Разница между старым и новым вариантами удобнейшим образом закодирована в разнице названий. Милое и привычное нам "Над пропастью во ржи" излишне поэтично, "Ловец на хлебном поле" коряв и неуловимо отдает "Алюминиевыми огурцами", и оба зависли на равном расстоянии от истины. Немцов не столько полемизирует со своей предшественницей, сколько тщится нейтрализовать ее временами излишнюю вежливость излишней грубостью. Почти в каждом предложении он замахивается гораздо дальше, чем необходимо. Где Райт-Ковалева пишет "в восторге", Немцов пишет "зашибись". Райт (неправильно) переводит That`s one nice thing about carousels как "Это самое лучшее в каруселях" — Немцов предлагает "Вот путевая фигня с каруселями". Нейтральные parents (родители) — "предки", father (отец) — не поддающийся рациональному объяснению "штрик". Наконец, в отрывке, моментально прославившемся на просторах интернета, Немцов переводит rear end — более точный тональный эквивалент слову "задница" трудно представить — как "пердак".

Помимо неточности, проблема нарочито разговорного перевода в том, что рано или поздно он утыкается в непереводимые реалии другого мира. Сколько бы герои ни "трындели", рано или поздно они сядут на поезд и поедут в Нью-Йорк. Сэлинджер-Немцов пишет: "...как-то в воскресенье мы с парнями заходили к ним на горячий шоколад, он нам показал старое индейское одеяло, все тертое — они с миссис Спенсер купили его у какого-то навахо в Йеллоустонском парке". Результат — смысловая и тональная какофония. Парни не ходят на горячий шоколад. Парни ходят за "Клинским". Начав, нужно идти до конца — "Они со старухой Спасской купили его у какого-то татарина в Сочинском заповеднике" читается гораздо лучше. Немцовский подход сродни раскрашиванию черно-белых фильмов; вместо осовременивания он странным образом подчеркивает старину. Этот эффект — чем больше сходство, тем разительнее разница — называется полезным английским психологическим термином uncanny valley (в переводе Немцова, наверное, "заморочная канава").

Над последовательным, программным притуплением колфилдовского языка от смешной и ершистой прозы до унылого маргинального бубнежа легко хихикать. Интереснее попытаться понять, зачем это делается. Если спросить Немцова, что стоит за его методом, я думаю, он ответит наподобие Джеймса Фрея, защищающего свои мемуары от обвинений в привирании: "В них есть эмоциональная правда". Я допускаю, что в голове Немцова штрики и пердаки складываются в картину, которая гораздо ближе эмоциональной правде Колфилда и Сэлинджера, чем удалось подойти благовоспитанной Райт; что, недоумевая по поводу перевода too affectionate ("слишком ласковая") как "чересчур мамсится", я смотрю не туда — подошел к полотну вплотную и таращусь на отдельный штрих вместо того, чтобы сделать пару шагов назад, расслабиться и получить общее, соборно-суммарное впечатление.

Любой переводчик любого литературного произведения делает один и тот же сакраментальный выбор. Белые или черные; Йорк или Ланкастер; слова, ближайшие по смыслу, или слова, ближайшие по эффекту. Немцов состоит в ультрарадикальной фракции второго лагеря — он озабочен только эффектом всего произведения; отдельные слова и фразы для него не более чем рекомендации. В этом плане он менее переводчик, чем режиссер, чьи смелые прочтения классиков зиждутся на перенесении сюжета в новую среду ("Макбет" в джунглях, например, или "Юлий Цезарь" в фашистской Германии). Немцовский "Ловец" расставляет силки еще шире. Судя по истовому нагнетанию эпатажности за счет точности, постмодернист-переводчик начал считать репутацию романа неотъемлемой частью текста. Настоящий Сэлинджер должен хоть кого-то да оскорбить! Но повесть, прогремевшая в пуританской Америке 1950-х тем, что ее герой пару раз ругнулся и неуклюже снял проститутку, в раскованной России 2008-го шокирует только наследников Райт-Ковалевой. Ее не запретят в школах, не будут читать с фонариком под одеялом, сколько бы несанкционированных пердаков ни обнаружилось на ее страницах.

Таким образом, хрупкий холденовский пафос, исчезнув со страниц книги, чудится в самом переводчике: набрасываясь на истеблишмент, жаждать уважения — обычный подростковый гамбит. При всей своей любви к дешевейшим фокусам Немцов явно не против, чтобы его воспринимали как серьезного профессионала; на первой же странице, когда Колфилд поминает "Дэвид-Копперфилдову херню", 11-строчная сноска на вполне чопорном школьном языке растолковывает, кто такой Дэвид Копперфилд. Герой Диккенса и впрямь прямой предшественник Холдена, и эхо его фамилии присутствует в Колфилде, но несколькими страницами позже проскальзывает чей-то адрес на "авеню Энтони Уэйна", и переводчик внезапно разражается информацией о том, что Уэйн — "американский генерал, прославился во время Войны за независимость и в конфликтах с индейцами, за храбрость получил прозвище Бешеный Энтони". Эти взрывы академизма наводят на мысль, что Немцов очень не хочет войти в историю как автор литературного эквивалента переводов Гоблина, опошлитель-популяризатор, дисконтный Расин. Он хочет, чтобы его запомнили как хранителя духа, если не буквы, произведения, к которому испытывает явный, хоть и странно выраженный, пиетет: никто не заходит так далеко и не рискует выставить себя таким посмешищем, не любя первоисточник крепко и искренне, всяко-разно.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...