Наша литература началась как переводная и на 99% состояла из переводов с греческого. Это не фигура речи, а строгий подсчет великого филолога А. И. Соболевского. После Смутного времени число переложений у нас всегда только росло. Но дело даже не в количестве переводов, а в их культурной значимости.
Легенда утверждает, будто египетский царь Птолемей II пожелал иметь в Александрийской библиотеке греческий перевод еврейского Писания. Для этого он пригласил книжников из Иерусалима. Приехало 72 человека, по шесть из каждого колена Израилева. Все 72 имени сохранились. На острове Фарос Птолемей устроил нечто вроде Дома творчества — переводчики были заперты в 36 келий по двое в каждой и не выходили оттуда в течение 72 дней, причем кельи не имели права общаться промеж собой. Дело было в середине III века до н. э., а через 400 лет христианский писатель Юстин Мученик утверждал, что ему в Александрии показывали эти кельи; такая вот туристическая достопримечательность. Когда работа была закончена, выяснилось, что получившиеся 36 переводов совпадают до буквы. Еврейские мудрецы Египта выслушали текст, одобрили его и произнесли проклятие в адрес всякого, кто когда-либо посмеет изменить в нем хоть слово.
О подвиге семидесяти двух (впрочем, их число потом усеклось до семидесяти, так что теперь греческий вариант Писания именуется латинским числительным "септуагинта" — семьдесят) Филон Александрийский пишет: "Они воздели руки к небесам, прося Бога не оставить их в их предприятии. И вот они воссели без свидетелей, разве что в присутствии природных стихий — земли, воды, воздуха, неба, и словно в священном экстазе принялись пророчествовать, да не каждый по-своему, а одними и теми же словами. Не переводчики они, а пророки, равные Моисею. Посему до наших дней всякий год на острове Фарос проходит празднество, в котором участвуют не одни иудеи. Множество людей переправляется на это место, где впервые воссиял Перевод".
Эту легенду, принятую всеми греческими отцами церкви, яростно отверг Иероним. Ему был очевиден условный характер переводческой деятельности, ведь он сам переложил Библию на латынь. С тем большим пафосом Иероним настаивал: "Одно дело быть пророком, а другое — переводчиком". Кто знает, может быть, именно к тем временам и восходит несомненное различие между Западом и Востоком, которое мы наблюдаем в отношении к переводам?
Безусловно, восточный подход проявляется в том, как процесс перевода Писания на славянский язык изображен в житии Константина-Кирилла: "Пошел Философ и обратился к молитве вместе с другими помощниками. И вскоре явился ему Бог, и тогда он составил письмена и начал писать евангельские слова. И возрадовались славяне, услышав о величии Божием на их собственном языке".
Наша литература началась как переводная и на 99% состояла из переводов с греческого. Это не фигура речи, а строгий подсчет великого филолога А. И. Соболевского. После Смутного времени число переложений у нас всегда только росло. Но дело даже не в количестве переводов, а в их культурной значимости, неизбежной при такой ориентированности на зарубежный образец. И Петр I, и Екатерина II лично инструктировали переводчиков и сами активно переводили. Как сказал Тредиаковский, при жизни прославившийся, кстати говоря, отнюдь не оригинальными своими произведениями, "переводчик от творца только что именем разнится". Есть при этом некоторое ощущение, что нашей культуре присуще восприятие перевода как чего-то органически связанного с оригиналом. Вот, к примеру, "Илиада". Разве не в том обреченность всех усилий Минского или Вересаева, что для нас может быть лишь один Гомер, и он говорит с нами устами Гнедича? Всем известно, что "Алиса" — это Демурова, "Винни Пух" — Заходер, Манн — Апт, Бернс — Маршак и т. д.
Разумеется, этот монополизм был органичен для советской власти. Широко гуляет анекдот про встречу Штейнберга с Пастернаком. Последний издевательски бросил: "А-а-а, знаменитый переводчик Радуле Стийенского!" На что Штейнберг съязвил: "Не всем партия и правительство поручают переводить Шекспира". Но кто знает, потому ли все у нас читают именно пастернаковского "Гамлета", что власть сознательно культивировала идею единственного правильного перевода, или это власть строила свою политику на некотором общественном настроении.
Чтобы дать в 1944 году (!) Сталинскую премию I степени (!) Лозинскому за перевод "Божественной комедии", нужно было считать русского Данте делом поистине государственной важности, необходимым для победы в войне. Но мало того, по ироническому замечанию Евгения Витковского, "если уж нашел в себе силы Лозинский закончить перевод "Божественной комедии" — никаких больше "Комедий"". Понятие "канонический перевод" чисто русское.
Твердая уверенность Маршака в том, что "прочитав перевод из Гейне, читатель должен быть уверен, что он и в самом деле прочел стихи Гейне", строится на той же аксиоме единственного перевода. Именно монистическая вера в возможность такого перевода и поднимает переводчика на ту высоту, которую не отводит ему никакая западная культура. Все здешние переводческие альманахи и конференции, творческие союзы и читательская слава — все отсюда. И то, что переводами у нас занимались самые выдающиеся гении литературы, тоже отсюда, а не только от невозможности по-другому заработать на кусок хлеба. На Западе переводчик — презренный поденщик, у нас он может стоять вровень с автором, а может даже и выше, как в случае бунинского "Гайаваты".
Один древний славянский переводчик объясняет, что его цель — докопаться до "истового разума", то есть до подлинного смысла оригинала. Без веры в этот "разум" не было бы отечественной переводческой школы.