В стране невыученных пороков

«Школа для дураков» как самый добрый русский роман

В русской литературе с добрыми книгами дело обстоит сложно. Ее великие моралисты не были добряками, ее великие стилисты — тем более. Знаменитый роман Саши Соколова в этом смысле — исключение. Эмоциональное содержание «Школы для дураков» — щемящее сочувствие к миру. Отсюда то чарующее воздействие, которое роман Соколова оказывает прежде всего на подростков.

Текст: Игорь Гулин

В подростковом возрасте ум всегда забегает немного вперед сердца. Ум жаждет сложности, затрудненности, работы расшифровки. Сердце — самых простых вещей: чувственных зацепок в открывающемся хаосе мира, всегда еще незаслуженной любви. Поэтому главные подростковые книги — условные Гессе-Экзюпери-Сэлинджер-Воннегут — работают по формуле «довольно простое в рамке немного сложного». Первый и самый известный роман Саши Соколова хорошо вписывается в этот ряд.

Когда перечитываешь «Школу для дураков», лучше представляя себе контекст московской подпольной прозы 1960–1970-х — тексты Павла Улитина, Владимира Казакова, Евгения Харитонова,— видно, что это на самом деле не такой уж радикальный по форме роман. Все его причуды — завихрения сюжета, внезапные отходы и возвращения к оставленным эпизодам спустя много страниц, случайные ассоциации и длинные перечисления, прерывающие повествование, фантастические преображения персонажей, их двоения и слияния — служат одной цели: показать линейную логику как насилие, противопоставить ей нечто другое, некий аффект. Носитель этого аффекта — шизофреник, человек с раздвоением личности, ведущий бесконечный диалог-монолог с самим собой.

Героя «Школы» часто называют мальчиком, но это, кажется, не так. Судя по всему, ему 30 лет — как и автору в момент окончания романа, в 1973 году. В жизни персонажа было несколько значимых переживаний: учеба в специальной школе, дружба с умершим учителем географии Павлом-Савлом Норвеговым, безраздельная влюбленность в учительницу биологии Вету Акатову, пребывание в психбольнице у доктора Заузе, жизнь на даче, впоследствии проданной, ссоры с отцом-прокурором, учеба игре на аккордеоне у любовника матери. Все это могло бы быть основой для романа воспитания, но герой категорически невоспитуем. Он — худший ученик школы, горе учителей и родителей. Подрывая жанр воспитательного романа, он не складывает события своей жизни в поступательный нарратив, но теряется в них, забывает и вспоминает каждый раз иными, перемешивает с фантазиями и галлюцинациями. На место истории становления сознания приходит хроника безумия.

Безумие, делирий (психотический, алкогольный, мистический, наркотический, сексуальный), всегда было для русской литературы важнейшим материалом, двигателем сюжета и источником стиля. Можно вновь вспомнить современников автора «Школы» по московскому андерграунду — Юрия Мамлеева или Венедикта Ерофеева. На этом фоне хорошо видно отличие письма Соколова. Все его языковые кружева, остроты и каламбуры, аллюзии, стилизации, тонкие реверансы — это речь вовсе не одержимого, а, напротив, абсолютно здорового, может быть, чуть-чуть склонного к манерности человека. Это явным образом и не речь героя романа. По некоторым эпизодам мы понимаем, что его настоящий способ выражать себя — истошный крик. Этот крик Соколов как бы переводит на язык изящнейшей прозы, фантазирует о том, что мы могли бы расслышать в нем, если бы умели понимать.

Если верить Соколову, его слабоумный сосед, мальчик Витя Пляскин, которому посвящена «Школа для дураков», действительно существовал, но даже если его и не было, это не так уж много меняет. В любом случае здесь есть определенная этическая двусмысленность — экзотизация взгляда Иного, превращение его в литературной прием. Ученик такой-то Соколова — нечто вроде вольтеровского Простодушного: благородный дикарь, чьими невинными глазами мы видим советский мир с его грубыми привычками, скучными ритуалами, неказистой материальностью, надрывными отношениями, темными тайнами.

Нельзя сказать, что этот взгляд открывает скрытую истину знакомого нам положения вещей: хаос на месте притворного порядка, тайну на месте унылой обыденности. Не то чтобы он предлагал и некую этическую позицию: чистоту сердца вместо порочности, любовь вместо безразличия. Скорее взгляд больного, по общим меркам, человека обнаруживает необязательность готовой сборки мира и сюжета жизни, возможность его немного переиграть (что не значит выиграть). Именно это ощущение жизни, со всеми ее драмами, всей болью, как прелестного конструктора, изящной игры с устанавливаемыми на ходу правилами, наверное, больше всего отвечает в соколовском романе подростковой чувствительности. И оно, конечно, очень далеко от реального опыта безумия.

Но можно посмотреть на это и немного с другой стороны — со стороны доброты. Сказать, что Соколов добр к своему герою, будет неточным. Скорее тот оказывается для него своего рода инструментом доброты по отношению к миру. Доброта в хорошей литературе всегда в дефиците. Любой писатель слишком много знает о своих героях. Он может судить или миловать их, но чтобы быть добрым — в прозе, как и в жизни,— надо отречься от этого избыточного знания, счесть его неважным. Фигура слабоумного повествователя, ученика, который ничему не научился, позволяет произвести такое отречение. Непонимание законов мира, неспособность повзрослеть и «избирательная память», о которой постоянно напоминает себе и нам рассказчик «Школы», все это — фундамент той бессильной нежности и восторженной жалости к курьезам и пустякам, нимфеям и снежным бабочкам, что заполняет соколовский роман. Такая жалость к вещам и событиям, желание не оставлять их, постоянно возвращаться, и есть та сила, что противостоит линейной логике жизни. Это особая сентиментальная доброта, которая мешает идти времени, отнимает у него неумолимую власть — хотя бы на время игры.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Вся лента