«Безумие сегодняшнего дня не лечится современными средствами — таблетками, медитациями, упражнениями, чем-то еще»

Антон Адасинский о творческом вечере, работе с детьми и смысле танца

Петербургская квартира создателя театра Derevo и вокалиста группы АВИА Антона Адасинского — это лаконичный шебби-шик: рисунки на голых стенах, книжный стеллаж во всю длину коридора, фотографии на полу. Антон готовится к авторскому вечеру 20 января в петербургском арт-пространстве «ДК Громов», и черно-белые снимки — артефакт однодневной фотовыставки. Камни на полках — ровесники Северной столицы, их Адасинский унес из Петропавловки. Обязательный чемодан: Антон постоянно в движении и живет на две страны. Пакет вина на кухне. «А еще я ем мясо»,— иронизирует мэтр.

Антон Адасинский

Фото: Наталья Донмез

«Я подарил миллионеру “Тонику”, а он мне — Fender Jazzmaster 1961 года»

— О вечере 20 января говорится, что это новый Антон, новый альбом и новая музыка. Что именно новое?

— Будет очень много новых звуков. Будет второй альбом. Первый назывался «Двойник», по-итальянски Doppio, этот — «Светлое рядом». На вечере прозвучит пять или шесть новых песен. И будет много атмосферных вещей, которые я исполню на совершенно уникальных коробочках — для тех, кто в этом понимает. (Приносит чемодан.) Это драм-машина 1982 года. Если вы помните звуки группы ABBA, они писались вот на таком аппарате, искусственных барабанах, не похожих ни на что.

— А у вас они откуда?

— Я все покупаю. Собираю гитары, у меня коллекция старых инструментов: в Германии 12 и здесь несколько. (Приносит гитару.) За этой гитарой я охотился в Америке, по переписке. Была выставка какого-то миллиардера, где на стенке висели тряпочка, картина, ценные вещи, — все подряд. И среди этой немузыкальной истории — гитара. Я начал с ним переписку. Прислал и видео, и фотографии, написал свою биографию, рассказал, чем занимаюсь. Мы нашли странного общего знакомого в Калифорнии — человека по фамилии Брежний, который составляет гороскопы. Высшего класса предсказатель, известный человек: и миллионер был у него, и я. Брежний в своем банке данных стыкует гороскопы, похожие по фатальности. Говорит: «Ты можешь связаться с близнецом по судьбе».

— Крутая идея.

— Крутейшая! Это еще и сделано было до всех компьютерных баз данных. В конце концов я подарил товарищу миллионеру «Тонику» — советскую гитару, на которой играть невозможно, это убойный инструмент для войны. И он не стал спрашивать деньги и выслал мне в ответ эту гитару. Бесплатно.

Она приходит на таможню в Германию. Я его просил: «Джим, пожалуйста, напиши мне какую-нибудь ерунду, любой инвойс». Мне нужна справочка, что я как бы ее купил, потому что на таможне мне придется платить 20%. Он и написал — 800 долларов.

Прихожу на таможню. Без пятнадцати шесть, таможня закрывается в шесть. Мне дают бумажку: «Открывайте коробку, проверяйте». — «Все, могу идти?» — «Сейчас, нужно только 20% уплатить. А где чек? 800 долларов? Присядьте». Говорит помощнице: «Посмотри, пожалуйста, в интернете, сколько стоит гитара Fender Jazzmaster 1961 года». (На eBay цена на инструмент 1965 года колеблется в районе миллиона рублей.— “Ъ”) Без десяти шесть. Служащая таможни открывает компьютер, смотрит на своего коллегу. Я покрываюсь испариной: если она сейчас найдет реальную цену, начнется экспертиза и так далее. Без пяти шесть. Она вздыхает: «Ладно, забирайте».

— Значит, гитара должна была стать вашей.

— И конечно, когда я взял ее в руки, это было чудо. У каждой гитары свой звук, своя история: сколько людей за 60 лет брало ее в руки, сколько энергии в ней заложено. Пальцы сами начинают играть что-то другое — от нее прет музыка, которой она пропитана. На новых гитарах такого не бывает. Гитары тех лет настолько высохшие, что они звучат сами по себе, без подключения к электричеству.

«На большой сцене очень большое одиночество»

— А «новый Антон»?

— А «новый Антон» потому, что у меня последних полтора года — патологическое желание делать сольные работы: без партнеров, без танцовщиков, даже, в принципе, без музыкантов. Когда я сказал артистам Derevo, что мне нужно поработать одному, осознал, какой огромный груз ответственности за будущее этих людей висел на мне: гастроли, выступления, анализы спектаклей. Когда я пожелал им на время счастливой дороги, мне тут же поперло. Просто полезло: и стихи, и музыка, и книжки, и рассказы, и фотографии.

— Это было каким-то образом связано с пандемией?

— Нет-нет-нет. Моя последняя сценическая работа была сделана с детьми, это мюзикл «Золото». Я понял, что, во-первых, мне гораздо интереснее работать с детьми, чем со взрослыми. Во-вторых, когда в зале сидит половина детей, половина — их родители, мне гораздо приятнее наблюдать, как дети смотрят на этот мюзикл. И когда я репетирую с ребятами, больше всего занимаюсь сам с собой. Не отвечаю на философские вопросы «зачем», «куда», «что мы там делаем». Дети рады любой актерской задаче, они просто прыгают в эту прорубь и выступают. Со взрослыми работать пока не хочу, и это будет еще длиться — может быть, полгода, может, год. Потом, конечно, вернусь к этому.

Сейчас я разбираюсь с собой, думаю, что бы я хотел сделать на сцене. Немножко вернулся к музыке. Хочу сделать сольный спектакль, где отвечаю за каждый сантиметр движения. Ни с кем это не обсуждаю, оттачиваю часами, месяцами. Это будет спектакль, посвященный музыке Баха, «Хорошо темперированному клавиру», тому первому, и только в исполнении Гленна Гульда, и только 1965 года записи. Спектакль будет называться «Хорошо темперированная жизнь»: в нем будут все фрагменты первого тома. Я на сцене буду один. Потому что говорить с богом надо один на один, без коллектива.

— Когда планируете премьеру?

— Я бы хотел в сентябре уже сделать предварительные показы.

— Показы здесь или там?

— И там, и здесь. Там — в церкви, потому что в Европе очень сильно развита культура выступления в церквях. Как раньше в церкви делали туалеты, чтобы затащить людей поближе к богу, а потом кормили в храмах, сейчас там очень много культуры — чтобы народ пришел в церковь. В Петербурге мне очень нравится Анненкирхе, бывший «Спартак», у меня хорошие отношения с ее пастором. Не знаю, нужна ли большая сцена. На большой сцене очень большое одиночество.

— Название предполагает, что вы подводите как минимум промежуточный итог.

— Да, конечно, пора-пора уже. Для меня сейчас время — каждая секунда, каждая минута — становится настолько важно! Не так, как это было раньше: дескать, успею до понедельника, успею весной.

— У вас в Instagram был пост, из которого следовало, что вы свои отношения с богом, скажем так, не выстроили до конца…

— Я воинствующий атеист и считаю, что в церкви торгуют воздухом. Есть силы, имен которых мы не знаем: они больше нас, они, конечно, существуют, их нужно учитывать, они на нас действуют. Кто-то называет их богом, кто-то эфиром. Я знаю, что они существуют, но не буду произносить конкретного имени или соотносить с бородатым товарищем — Яхве, Аллахом, Иисусом, Сварогом и так далее. А церковь для меня — место, куда люди приходят подумать о хорошем, место, очень мощное по энергии.

«Для меня пилюли — это старые вещи»

— В фойе «ДК Громов» будет однодневная фотовыставка.

— Вот, на полу лежат снимки. И еще штук сорок таких.

— Это ваши работы?

— Мои. Они будут наклеены на пол, по ним будут ходить, топать, шлепать, потом смогут купить, если захотят. Серия называется «Точка замерзания»: это требует расшифровки. Или не требует, пусть каждый увидит в фотографиях какую-то свою историю.

— Это ваше новое увлечение или не новое?

— Нет, у меня всегда с собой «Лейка», я фотографирую.

— Именно «Лейка»?

— Именно «Лейка» 1936 года. Только ч/б, только пленка. И когда у меня есть силы, я бегу к своему знакомому Андрею Гладких, у него своя студия «Окно», он занимается вот этими баночками, проявками, кюветами.

— Говорят, пленка сейчас дорогая.

— Народ просто к этому вернулся: пошел на пленку на обычной зеркалке — не пять миллионов файлов у тебя в телефоне, а 36 кадров, и будьте любезны.

О каждой вещи, которую я притащу в «ДК Громов», буду, конечно, рассказывать. Потому что безумие сегодняшнего дня не лечится современными средствами — таблетками, медитациями, упражнениями, чем-то еще. Здесь нужно искать другие таблетки, и для меня такие просроченные древние пилюли — это старые вещи. Они сделаны руками человека, в них заложены силы. Эти силы где-то в 70-х годах прошлого века стали уходить, люди стали делать «дерибас», вещи стали одноразовые, ни о чем, скучные, исчезающие, без энергии. А до этого люди вкладывали в вещи свою силу. Поэтому я их собираю.

— Альбом, который вы будете представлять 20 января, уже записан на каких-то носителях?

— Еще нет. Сегодня я еду на запись второй песни. Потом будет сведение. Думаю, где-то через месяц смогу сделать сингл.

— Летом вы обещали также записать второй детский альбом.

— Да, он уже практически записан, это песни из спектакля «Золото», мои и Сергея Васильева, одного из руководителей Театра детей Марины Ланды.

— Также вы говорили, что дописываете книгу. Дописали?

— Да. Она пишется постоянно, и я постоянно ее печатаю, небольшими тиражами. Это рассказы: когда у меня хорошее настроение, получается по рассказу в три дня, вылетает неожиданно. Бывает, что-то не идет, тогда случаются небольшие паузы. Сейчас там, по-моему, 48 рассказов, они все висят в интернете, их можно читать. Книга называется «Ракушка». Не хочу ее обрывать — том первый, том второй. Пусть она растет. Этот тираж будет называться «Ракушка с хвостом».

«С появлением детей все изменилось напрочь»

— У вас подрастают сыновья, сейчас им уже по девять лет.

— Да, они живут с мамой — моей женой — в Дрездене, а я езжу между двумя странами.

— Еще не учатся в 77-й петербургской школе, как вы планировали? Той школе, которую окончили и вы.

— Здесь у меня, к сожалению, вышла сложность. Они учатся в интернациональной немецкой школе, у них английский, немецкий и русский языки преподавания. Я хочу, чтобы они год проучились в России, почувствовали этот запах. 77-я школа меня рада видеть, для них уже даже забронировали места в классе. Но оказалась довольно сложная ситуация с их документами: чтобы приехать на год в Россию, нужно кое-что поменять в бумагах.

— Они граждане Германии?

— Да.

— А вы?

— Я — гражданин России. Я попробую сделать так, чтобы они пошли в 77-ю школу с сентября этого года.

— Можно ли сказать, что с появлением сыновей ваша жизнь качественно изменилась?

— Да! Я не хочу больше танцевать депрессивное и жесткое буто, мне это больше не нужно. Я тут же вернулся к клоунской работе и к Славе Полунину. Мы с ним сейчас будем выступать в Москве с 28 января по 6 февраля с «Асисяй-ревю»: в том же самом составе, те же самые клоуны выйдут на сцену, те же самые номера. Я с радостью вернулся к этим вещам и сейчас не хочу сложностей ни в музыке, ни в жизни. Каждый спектакль нужно показать детям. Если его нельзя показать детям, это что такое? Как это понимать? Что ты делаешь такое, если это нельзя показать детям?

Сыновья были у меня на очень сильных спектаклях, мощных, громких, типа La Divina Commedia, в три года: там в конце в 5 или 10 киловатт орет Фредди Меркьюри, крутится платформа, скелет стоит, снег летит, детская лошадка едет задом наперед, — в общем, выноси святых. Эти безбашенные уже на платформе крутятся, один сидит на коленях у скелета, второй на лошади. Они прекрасно помнят спектакль, они понимают его смысл, довольно замороченный.

Я ушел от своего тяжеляка типа «Мефисто Вальс» — точнее, я в этом спектакле по-другому работаю, у меня совершенно меняется форма танца. Конечно, все изменилось, просто напрочь.

Они у меня играют: барабаны, гитара, фортепиано и голос. Сейчас дети будут со мной выступать во Франкфурте, спектакль называется «Чистота», очень для меня важный: это соло с виолончелисткой, которая тоже играет Баха, а подступиться к Баху не так просто. И поют русские народные песни на голоса: у нас сейчас задача перейти от рок-н-ролла к чему-то более традиционному.

— Вы в детстве были такой же миловидный, как мальчики?

— Не могу сказать, это вопрос сложный. У них в принципе внешность не европейская и не русская. Их трудно причислить к конкретной национальности. Поэтому они снимаются в кино у Анджея Петраса в фильме «Огниво»: ему нужны были такие лица, которых нет в сегодняшнем времени. Они непонятно из какого века. Средневековые. Странные.

«Работы сейчас больше в России»

— Вы в 1978 году полгода путешествовали автостопом по СССР. Остались какие-нибудь воспоминания от этого путешествия почти 45-летней давности?

— Миллион!

— Какое самое яркое?

— Да там столько было событий! Помню, мы пересекли Каспий на катере, переночевали на барже, поехали в сторону Азии. Пустыня, мы — я и журналист Витя Резунков — не рассчитали, остались без воды. Едет какая-то полувоенная машина. Садимся, нам тут же протягивают фляжку с водой: «Ребята, можете у нас переночевать спокойно». Вымотались, сидим дремлем, машина куда-то едет… Вдруг я вижу впереди в голой степи металлический забор, огромные ворота с красной звездой. Зона. И мы приезжаем на зону ночевать, такие волосатые хиппари. Нас с зэками покормили.

— В одной столовой?

— В одной столовой. Ночевали мы, конечно, не на нарах, а в каптерке у нашего нового товарища. Не спали: сидим на зоне и думаем: вот ведь, приехали. Сейчас нас без суда и следствия… Курим, ждем утра, понимаем, что ни телефона, ни связи нет, что нас очень легко как бомжей посадить: пока ехали, рассказали шоферу, что вот, мы из Питера, Витя у нас поэт, я музыкант, путешествуем уже четыре месяца… То есть мы бродяги, получается.

Утром пришел этот товарищ и смеется: «Ну что, ребята, выспались? Ладно, поехали». Уф-ф-ф-ф. Опять открываются ворота со звездой, чистое поле. Мы говорим: «Здесь, здесь нас остановите, нам налево». Он говорит: «Понимаю, переживали. Всего хорошего, Питеру привет».

— Вы никогда не считали, сколько перелетов в год делаете?

— Не считал. К сожалению, никак не могу научиться работать в самолете или в аэропорту, это всегда убитое время. Не люблю летать, беспокоюсь: железный кусок летит по небу, непонятно по каким законам физики вообще находится в воздухе. Когда был локдаун и ничего не летало, я развернулся вокруг себя. Заметил, что потолок надо ремонтировать, что дети растут неожиданно быстрее, чем я думал. Гораздо больше времени смог им посвятить, и это был для меня большой скачок, это было здорово.

— Можно ли сказать, что вы равное количество времени проводите в России и в Германии?

— Наверное, да. Работы сейчас больше в России. Немцы очень реалистичные. Это крепкая прагматичная нация, люди, для которых анализировать перевоплощения артиста на сцене необязательно. Без этого можно обойтись. В локдаун все театры позакрывались, из них потом половина не открылась. И народ решил: ну и хорошо, меньше будет уходить денег непонятно на что.

Потому что, на самом деле, с танцем там очень сложно. Что-то изменилось в Европе за последние 15 лет, эмоциональная, страстная энергетика осталась кое где — испанская, израильская, славянская. А в Старом Свете — инсталляции, чтения книг на сцене, много какой-то философии. Это не тот театр, который я воспринимаю.

«Все, пора валить, крысы стали принцами»

— Есть ли среди хореографов контемпорари люди, которые вам симпатичны?

— Ох, сложный вопрос с этим контемпом и модерном! Есть разные мнения по поводу этих стилей. Радикальное такое: модерном и контемпом занимаются те, кто не смог заняться балетом. Если плохая выворотность, не тот баллон, не тот прыжок, пойдем в модерн, там прыгать не нужно, по полу поваляемся. Или в контактную импровизацию.

Мое мнение по отношению ко всем движениям на сцене очень простое: если я не чувствую или не понимаю смысла движения — зачем оно? Я должен прочитать на каком-то уровне, зачем человек поднял руку, присел, упал на пол, покатился. Я тоже могу это сделать, не проблема, но я должен понять смысл этого. Понять, может быть, слово неправильное — почувствовать. И зачастую я вижу огромное количество бессмысленных профессиональных движений. Идет какая-то метель физическая, все потеют, хрипят, орут, и на выходе я трясу головой: а что это было? Зачем так много, зачем такая демонстрация возможностей? В этих стилях все работают на 100%. Такого быть не должно. Пусть со стороны считают, что у тебя есть какой-то запас прочности. В этом плане вершиной танца и правильного отношения к человеку на сцене для меня остается буто, которому я посвятил много лет и учился и в Японии, и здесь. И абстрактная красота балета, бессмысленная: где просто красивые тела, красивые ноги, руки, формы, спины, порхают, летают, а ты сидишь и думаешь: таким я не буду никогда. А то, что они переломанные, перевывихнутые и в 27 лет уходят на пенсию, об этом никто не думает.

Я танцевал в «Щелкунчике», в последний раз это был, по-моему, 2017 год. Сижу в гримерной, приходит мальчик: «Здравствуйте! Вы меня не узнаете?» — «Нет». — «Я Костя». — «Костя, правда, не узнаю. Извините, мне надо гримироваться». — «Ну как же, мне же Принца дали сегодня!» — «Поздравляю, Принца будете танцевать, здорово, круто». — «Не помните меня?» — «Не помню». — «Я на премьере “Щелкунчика” крысенком был, вы мне хвост носили». Я думаю: ну все, пора валить, уже ни одного знакомого не осталось, крысы стали принцами. Это балет. Дай бог, чтобы он потом стал принцем и вышел на principal dancer. А возможно, через два дня он станет в заднюю линию, потом в кордебалет, в миманс, может быть, найдет совсем другую работу — системного администратора, например. Там очень жесткая конкуренция, все одинаково техничны, все одинаково хороши, их очень много.

Поэтому мое отношение к современному танцу… Я, честно говоря, уже года два-три не могу смотреть ни на какие телодвижения на сцене. Они все очень человечные, а мне нужны андрогинные существа, без пола, без имени, без национальности. И последнее, что я добавлю,— это предсказуемость сегодняшнего танца. Если он поднял руку, сейчас он ее опустит, он не будет ходить с поднятой 15 минут. Если он согнул колени, значит, сейчас сядет (и точно: сел). Начал поворачиваться — сейчас повернется. Очень много работают вперед: сильно возбуждена передняя часть тела, притом дохлая спина, и редко можно увидеть хорошего танцовщика, который также чувствует воздух спиной, как передом. Эта прямолинейная работа утомляет. Поэтому с танцами у меня сейчас дистанция точно на какое-то время.

Нет смысла мстить

— Вы год назад выступали с АВИА в столичной «Рюмочной» в Зюзино.

— Да, и это, конечно, счастье: АВИА — это вечная история. Вечная, и становится с каждым годом все страшнее и страшнее. То, что когда-то было сатирой, сейчас — реальность: когда на сцену выходят хорошо одетые люди с галстуками в белых рубашках и поют «Плечом к плечу, вперед, наш час придет!», в зале возникает ощущение, что только такая музыка скоро и будет. Что все будут ходить маршами и петь на четыре голоса.

— У нас ликвидировали «Мемориал». Для вас, человека, в семье которого многие родные сидели и погибли по политическим обвинениям, насколько это знаковое событие?

— Знаковое. К сожалению, у меня много связано со всей этой историей. (Подробнее воспоминания матери Антона Галины Адасинской можно прочесть тут http://www.orlandofiges.com/interviews/pdf/Adasinskaia1.pdf.) Ну а что делать? Всегда так было в этой стране. Ликвидация «Мемориала» — обидная глупая история. Тут нечего добавить.

— Можно ли сказать, что в этом плане Дрезден — ваш запасной аэродром?

— Здесь нет никакой тактики. Если нас приглашает страна, дает театр, деньги, возможность работать — почему нет? У нас так было в Амстердаме, потом в Праге, во Флоренции, в Дрездене. Это не побег, а я не Барышников, который ногой больше не ступит на русскую землю. Люди, которые живут здесь, ни в чем не виноваты. Хотя, возможно, среди них огромное количество детей тех, кто сажал моих родителей. Но это уже как бы данность, я все равно буду для них выступать. Потому что моя миссия — это вот такая терапия, то, что я могу сказать доброго и хорошего. А заниматься мщением, переосмыслением, печатать переписку мамы с Хрущевым — смысла в этом нет никакого.

— Человек, который, как я предполагаю, оказал определенное влияние на вашу жизнь и карьеру — я имею в виду Александра Николаевича Сокурова,— недавно выступил на заседании Совета по правам человека, после чего начал получать гигантское количество угроз.

— Я читал. Я написал ему: «Преклоняюсь перед вашей смелостью и достоинством» в тот же день, когда увидел историю. Политика меня не интересует, но вся работа Сокурова — интересует. Он хорошо знает ситуацию на Кавказе, прекрасно знает и Нальчик, и Грозный, отлично понимает, как люди живут. И как умнейший образованный человек имеет право на собственное мнение. Вся его ошибка в том, что нужно выбирать, с кем ты говоришь. Разного уровня люди сидят за одним столом, и смысла в этом не было никакого.

— Возможно, это была внутренняя потребность высказаться.

— Наверное, да. Он должен был сказать — и он сказал. То, что это не по адресу и не вовремя, это вопрос другой.

— Как вы думаете, при этом «Фауст» был вашим звездным часом в кино? Или все-таки вершины впереди?

— Если бы я где-то еще и хотел бы сняться на таком уровне, то это, конечно, у Сокурова в «Божественной комедии» в роли Вергилия. А так я радуюсь добрым фильмам, которые все-таки появляются. Вот недавно у меня вышел фильм «Иваново счастье» — чудесный добряцкий человеческий фильм, в котором одно удовольствие было сниматься. Не могу сказать, звездный это был час или вершина, просто съемки в разных актерских школах — школе Мейерхольда, Гротовского, ироничной школе Игоря Вахтангова, школе Гордона Крэга «Супермарионетки» — это разные техники актерской работы. И в случае «Фауста» мне пришлось попотеть, потому что найти форму — как играть Мефистофеля,— непросто. Я выбрал школу Крэга Uebermarionett. В других фильмах использую другую технику.

У меня лежит стопка болезненных, странных, страшных сценариев: хирург-расчленитель, адепт черной магии, проигравший Третью мировую войну… Читаешь и понимаешь: пишет больной человек. Реально, открываешь сценарий и думаешь: что? Обглоданные дети, яп-понский городовой!.. Я перезваниваю и говорю: «Анастасия, от вас?» — «Да». — «Вы понимаете, что то, что я сейчас прочитал, у меня в подкорке будет сидеть до конца моих дней? Я обязан вам выставить счет за моральный ущерб, и счет будет выставлен, это будет примерно 15 тысяч евро». — «Простите, что вы говорите?» — «Я прочитал вашу … (ерунду.— “Ъ”). Я об этом буду думать, я это буду помнить, потому что функции delete в голове нет. Вы меня отравили. Поэтому давайте решим вопрос финансово». Понятно, что это шутка, но в каждой шутке есть доля правды.

«Танец — это уход из обоих миров»

— Онлайн-курс, который вы вели в пандемию, оказался востребованным?

— Очень востребованным. Во-первых, он меня шокировал тем, что я наконец медленно заговорил в камеру. Разобрал свои упражнения по полочкам. И самая главная задача была — доказать, что можно заниматься творчеством в рамках полутора квадратных метров. Вся школа шла в квадрате, выложенном скотчем. Это было очень круто: 28 утренних тренингов по часу и около 30 вечерних лекций. И все стало мне очень понятно, прозрачно. Если раньше это было довольно кашеобразно, тут все круто легло, лекции отшлифованные, отработанные, записанные. Это целая папка, люди их покупают и сейчас.

— А вообще, вы умеете монетизировать свои таланты?

— С этим проблем нет: я выступаю за гонорары, снимаюсь в кино. Но считаю: если хочешь иметь светлую голову и понимать, что ты делаешь,— плати за знания. Бесконечная халява не мотивирует. Когда я выступаю, у меня телефон дымится от звонков людей, которых я уже даже не помню: «Антош, дорогой, слушай, этсамое, ты это, два билетика мне, проходочку…» — «Они стоять 500 рублей, Сережа!» — «Ну, в наше время и 500 рублей деньги». Как так можно? Хоть с Новым годом поздравь сперва для приличия, а потом проси уже две проходки.

— Вы в течение сорока лет, а может, даже и больше, думаете над вопросом, что такое танец. Нашли ответ на него?

— Нет. Если ты не перевоплотился, не стал другим существом — орлом, облаком или обезьяной,— бесполезно танцевать обезьяну, это будет просто иллюстрация движений. Любой выход на сцену — это перевоплощение. Этому нужно учиться. Поэтому я пожелаю всем танцовщикам, чтобы они занялись актерским мастерством.

Танцем в моем понимании является перемещение частей тела либо всего тела в пространстве. Точка. Дальше: зачем это перемещение тела и частей тела происходит на сцене перед публикой? Если ты не можешь в пяти предложениях объяснить, о чем твой танец, то зачем он? Я обожаю цитату Кадзуо Оно, моего учителя по буто: «Танец — это уход из обоих миров». Понимайте, как хотите.

Беседовала Наталья Лавринович

Вся лента