Монархиане: война за чистоту единобожия

Расколы и ереси. Проект Сергея Ходнева

К концу II века гонимое христианство стало религией городских масс, объединявшей не только разные сословия и разные народности, но и разные интеллектуальные страты. Наращивая административный аппарат и формулируя, хотя бы в видах апологетики, свои доктрины, церковь столкнулась с реакцией в своих же рядах. Суть этого противодействия, исходившего и от ученых, и от простецов, сводится к одной-единственной идее: не надо усложнять. Протест против понятия о Троице как очевидного «усложнения» в то время продержался недолго, но зато много веков спустя заявил о себе снова. Причем опять же в очень разных формах — и в тишайшей кабинетной учености, и в пламенной истовости

справка

Монархиане — представители движения в христианской церкви II–III веков, настаивавшего на строгом, буквальном и абсолютном единстве божества. В науке их традиционно делят на две школы: монархиан-динамистов (признававших Иисуса Христа праведным человеком, на которого сошла божественная сила) и монархиан-модалистов (считавших, что Отец, Сын и Дух — только безличные «маски» единого Бога). По всей видимости, зародилось монархианство на востоке, в Малой Азии, но относительную массовость приобрело в западной части империи — в Риме, а также в Северной Африке.

Представьте себе, что вам нужно объяснить основные истины христианского вероучения немножко предубежденной аудитории, для которой затверженные слова вроде «един в трех лицах» — звук пустой. Взрослой серьезной публике с хорошим образованием, в котором — так получилось — зияет огромная лакуна вместо привычного даже и для секулярного человека нашего времени самого элементарного набора понятий, которыми европейская мысль привыкла худо-бедно оперировать в разговоре о Боге.

Вот примерно в таком положении находились христианские апологеты II столетия. Отточенных постулатов — единство сущности, троичность ипостасей — еще просто-напросто не заведено. Благая весть об искуплении, спасении, богосыновстве выглядит не совсем той обжигающей новинкой, какой она была сто лет назад; сыновья богов — это мы, конечно, слышали, вон и Октавиан вроде как на самом деле был сын Аполлона, да и спасителей тоже знаем немало: титул «soter» («спаситель») употребляли еще эллинистические цари задолго до того, как от Августа-кесаря вышло повеление сделать перепись по всей вселенной. Вот если бы нам предложили что-нибудь иное, думали досужие язычники Италии, Эллады, Малой Азии, Сирии. Например, новую религию, которая была бы под стать не одним только пейзанским верованиям, но и философии Гераклита и Зенона, Платона и Аристотеля.

цитата

«Они публично заявляют, что мы проповедуем двух и даже трех богов, а себя считают почитателями единого Бога... "Мы стоим за монархию",— твердят они, и настолько громко и так умело выговаривают это греческое слово по-латыни, что можно подумать, будто они понимают монархию настолько же хорошо, насколько провозглашают»

Тертуллиан, «Против Праксея», III, 3

И им ее предоставили. Есть Бог как высшее, неизменное, безвидное и иносущное материи Первоначало, аристотелевский primus motor, «перводвижитель» равнодушных сфер мироздания. А есть Слово, Логос — посредник между этой бесконечно, неизмеримо далекой Сущностью и дольним миром, творческая сила Божества, которой приведена в бытие Вселенная, и одновременно «второй Бог», вечный разум, которому причастно все сколько-нибудь совершенное и возвышенное в мире человеческом. «Последователи стоических учений были прекрасны в своей нравственной системе, также как и поэты в некоторых отношениях, по причине семени Логоса, насажденного во всем роде человеческом… Все, что когда-либо сказано или открыто хорошего философами и законодателями,— все это ими сделано соответственно мере нахождения ими и созерцания Логоса»,— писал римскому сенату мученик Юстин Философ около 150 года. Благо для философских нужд религии Ветхого Завета стоическое понятие Логоса старался приспособить еще Филон Александрийский более чем веком ранее. А у христиан было Евангелие от Иоанна, открывающееся вступлением о Логосе, предвечном Слове, которое стало плотью и в лице Иисуса из Назарета обитало с нами, полное благодати и истины.

И все же некоторые запротестовали — слишком мудрено. Логос-Слово как творящая полнота божественных идей о мироздании — это еще годилось для тех, кто был вполне искушен в эллинской философии, но Логос как Бог-Сын (видимо, подчиненный Отцу, причем воплотившийся в Иисусе) — это уже выглядело трудно и опасно: а не вводится ли таким образом многобожие?

Здесь особенно удивительно, что среди этих опасающихся, которые почти одновременно заявили о себе в Риме конца II века, есть люди страшно разного интеллектуального статуса. С одной стороны, последователи некоего Феодота Кожевника из Византия, который, вопреки своему прозванию, был «полимат», то есть «многоученый», энциклопедист. Вот и сторонники его, как уверяет сохраненное у Евсевия Кесарийского свидетельство, «прилежно занимаются геометрией Евклида, дивятся Аристотелю и Феофрасту, а Галена чуть ли не боготворят». Более того, они занимались филологической критикой Писания и даже дерзали его со своих научных позиций исправлять.

Неудивительно, что и аргументы их в пользу строгого единобожия глубоко рациональны. Говорили, что во время гонений Феодот отрекся, а потом оправдывался: мол, от Христа я отрекся, но Христос — и не Бог. Он обычный человек, праведный и добродетельный, на которого, правда, сошла преизбыточествующая высшая Сила, dynamis,— отсюда и название этой монархианской школы «динамистами». Простой, суховатый и рассудочный взгляд с гигиеничным минимумом мистики динамисты пытались представить подлинной апостольской верой, которую затемнили-де позднейшие церковные учители,— не сосчитать, сколько раз за всю историю ересей будут звучать эти словеса, но именно тут они были произнесены в первый раз. Уже известный нам римский епископ Виктор I отлучил Феодота; сторонники последнего попытались составить отдельную общину и даже (с помощью подкупа, говорит Евсевий) залучили себе в епископы почтенного исповедника по имени Наталис, но тот в конце концов оставил их и вернулся в общение с законным папой.

После чего, видимо, динамисты в Риме сошли со сцены, и только во второй половине III века их дело продолжил еще один блестящий интеллектуал — Павел из приевфратской Самосаты, ставший около 260 года епископом Антиохии при поддержке Зенобии, царицы Пальмиры, которая отвоевала на время изрядную часть восточных провинций Рима. Властный, светски образованный, ценивший пропагандистский эффект внешней церковной роскоши, он был еще и одаренным ритором, чьи проповеди собирали полные храмы. Его вариант динамизма утонченнее и изящнее, чем у его римских предшественников,— все-таки это Восток. Он утверждал, что в Христе обитала полнота божества, которая не поработила его человеческое естество, а, напротив, была как бы «заслуженной» в силу его самостоятельной праведности, так что он, в сущности, не Богочеловек, а Человекобог; если и Сын, то «усыновленный». И божественность эта была не какой-то отдельной, а присущей единому и неделимому Отцу: именно Павел Самосатский ввел в широкий обиход термин «единосущный» (homoousios), который уже в IV веке, совсем в другом контексте, превратится в самое главное, самое пререкаемое, самое драгоценное содержание великой богословской распри.

цитата

«А затем, понизив голос, он спросил:
— Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?
— Бог один,— ответил Иешуа,— в него я верю. — Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем,— тут голос Пилата сел,— это не поможет»

Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита», 1940

Но были и другие монархиане — люди простые и некнижные, панически боявшиеся, как это бывает, философских ухищрений. Их началовожди Ноэт и Праксей (опять люди из Малой Азии), явившиеся в Риме в 190-е, смогли представить монархианство именно как идею для широких благочестивых масс. Как можно отрицать совершенную божественность Христа или пытаться ее препарировать? Нет уж, вот яснейший ответ на эти сложности: Бог — один. Он просто избирает, «когда хочет», разные формы своего действия по отношению к миру. Отец, Сын, Дух — это не более чем внешние «личины», или «модусы», и потому преемников Ноэта зовут модалистами. Выходило, что Христос — это, по сути, и есть единый Отец, принявший человеческую плоть. Он же, получается, пострадал на кресте, сам себе принеся искупительную жертву. Это выглядит несколько абсурдно, учитывая евангельские обращения Спасителя к Отцу вплоть до «в руки Твои предаю дух Мой», но в силу своей набожной простоты посыл модалистского учения усваивался с легкостью. Все тот же неуступчивый папа Виктор модалистам мирволил, его неученые преемники Зефирин и Каллист тоже, и только Ипполит Римский (формально — первый антипапа в истории Римской церкви) поднялся на открытую борьбу.

К концу III века упрощенческий соблазн того и другого монархианства, как казалось, был преодолен — хотя для этого потребовалось участие самых ярких (и очень разных притом) умов той эпохи: осмотрительного и строгого Ипполита, эксцентричного платоника Оригена, запальчивого Тертуллиана. Но это было, в общем, такое преодоление, которое не более чем пепел, покрывающий тлеющие уголья. Вопросы оставались: кто все-таки это такие — Отец, Сын, Дух? Как их совместить с единством Божества? Как была устроена личность Христа — если мы поклоняемся ему и даже считаем себя его телом, мы же должны это понимать? Ответы, понемногу складывающиеся в стройный понятийный аппарат, стали появляться уже в следующем веке. Но само подозрение, что надо не искать безупречный «средний путь», тонко примиряющий и Писание, и философские высоты, а действовать напролом,— оно так и осталось под спудом. В Новое и Новейшее время мысль о том, что Троица и вообще все диалектические сложности магистрального богословия — лишний балласт, появлялась очень и очень часто: у радикальных протестантов XVI–XVII веков в вольной Польше и еще более вольной Голландии, у английских «диссентеров» унитарианского толка, у просвещенных либеральных теологов XVIII–XIX веков и, наконец, в американских религиозных феноменах вроде мормонов и «Свидетелей Иеговы». И, как ни странно, именно антитринитарианство оказалось той точкой, в которой пересекались абсолютно разные векторы человеческого сознания: и вежливо-ученое секулярное хладнокровие по отношению к христианству, и сектантская горячность.

Вся лента