"Душа создана для того, чтобы болеть"

Александр Сокуров рассказал Татьяне Розенштайн, кого из шекспировских героев ему напоминает Россия

Художественно-документальный фильм Александра Сокурова "Франкофония" стал одним из самых ярких событий 72-го Венецианского кинофестиваля. "Огонек" поговорил с режиссером о русской душе в искусстве, о способности к переживанию, которое и рождает настоящие произведения

— Александр Николаевич, как возник замысел "Франкофонии"?

— Когда для "Русского ковчега" мне разрешили снимать в Эрмитаже, я задался вопросом: "Как создать гимн этому миру, гимн — на примере художественных музеев?" Ведь музей — это особый "мир в мире". Тогда и возникла идея создать цикл картин, посвященный Эрмитажу, Лувру, Британскому музею, Прадо и другим. Я давно хотел работать в Лувре. Встреча с администрацией музея состоялась, и мне показалось, что они посчитали мои идеи слишком оригинальными. То, о чем я им говорил, даже вызвало некоторую настороженность у официальных представителей. Им показалась странной моя идея — снимать про Лувр в связи со Второй мировой войной. Они попросили время — чтобы подумать. Но уже вскоре позвонили и сказали, что согласны. Однако меня никогда не интересовала смерть, война и разрушения. Моя "Франкофония" — не о войне, гибели или о потерях. Меня интересует жизнь. Не разрушение, а созидание. Вопрос, который я задаю: не "как погибли?", а "как выжили?". Я очень русский человек, а русского человека всегда интересует: "Как преодолеть?" В контексте моего фильма это звучит так: "Как французам удалось уберечь коллекцию Лувра?" У всех вещей и событий есть свои имена, и мне хотелось найти имена тех людей, которые помогли выжить Лувру.

— Вам понравилось бродить в одиночестве по Лувру? Такая редкая возможность!

— В одиночестве бродить всегда лучше, чем вдвоем. Потому что вдвоем нельзя хорошо думать. Я живу в городе, где есть Эрмитаж — величайшая ценность европейской культуры. Но если говорить о родстве, то у Эрмитажа есть старший брат — Лувр. Не удивляйтесь, для меня мир культуры разных стран — родственный мир. И когда я первый раз попал в Эрмитаж, то я сразу начал думать о том, что представляет собой Лувр. Все повторяют "Лувр! Лувр!" Словно-заклинание. Он, как солнце, мантра. Как выглядит этот старший брат? Но до Лувра мне сначала удалось посмотреть Ватикан. Меня пригласили туда на получение премии папы римского и потом повели во внутренние покои, куда доступ открыт немногим. И меня поразила там атмосфера. Картина, которую повесили 70 или 100 лет назад, все так же там и висит. Никто ее не трогает, не беспокоит. Ее никто не будит, она там спит себе и спит. Но когда заходишь в музеи Ватикана, в те здания, что доступны широкой публике, то чувствуешь движение. Картины находятся в этих зданиях уже в каком-то раздраженном и растревоженном состоянии. Им не дают отдохнуть. Я всегда удивлялся, почему когда я захожу в крупный музей, то минут через двадцать у меня начинается усталость, я чувствую тяжесть в теле и мыслях. Хочется уйти. Теперь я понял. Картины просят нас уйти, дать им отдохнуть. Они имеют это качество — могут с нами разговаривать, но только живописные оригиналы, которые по-настоящему способны на передачу живого чувства.

— В вашем фильме присутствует известный пессимизм. Например, в начале картины вы объявляете, что она вряд ли будет иметь успех и никто не захочет ее смотреть. В конце показываете Эрмитаж во время блокады Ленинграда и заявляете, что жертвы были напрасны, об их страданиях никто не вспомнит, а скоро о них забудут вообще.

— Это ваше представление о том, что вы увидели в моей работе. И я уважаю его, но оно не имеет никакого отношения к моему фильму. Какой "пессимизм", если речь о миллионах погибших в борьбе с нацизмом. И почему вообще пессимизм? Ведь мы же остались жить. Россия жива! У нас есть культура и искусство. Пока есть жизнь, есть надежда. Не забывайте этого! Я сижу перед вами, живой человек. Плохой или хороший, какой угодно, но я — человек, представитель русской культуры, снявший этот фильм. Но если мы говорим о "пессимизме" (позвольте поправить — о "скорби и грусти") как художественном принципе — он, без сомнения, в фильме есть. Без чувства глубокой грусти такой фильм невозможен. Душа создана для того, чтобы болеть. В этом ее основное качество. Она болит! И в моем европейском фильме, производства России — Германии — Франции, есть русская душа, не великого Достоевского, а моя, скромная и живая душа. Она такая оголенная, какой вы ее в фильме видите. Я могу познавать мир только чувствами, рефлексами своей души. Я не претендую на позицию философа и предсказателя. Я — скромный человек, способный к переживаю.

— В чем вы видите свою функцию, или миссию, если угодно, в качестве режиссера, художника?

— Мое место в этом мире маленькое и скромное. Я кинорежиссер и немного историк. И этим определяется направленность моего интереса к культуре. Подчеркиваю, я не ученый, не публицист, не историк кино, а человек, создающий художественные произведения. В них я передаю свои ощущения и переживания. Если хотите, реакцию на то, что вокруг меня происходит. Люблю своих соотечественников, очень люблю. Люблю художественных авторов и не могу представить себе жизни и творчества без них. Одновременно с тем я прекрасно понимаю, как сложно существовать художнику и творцу в любом обществе, не только в российском. Вспомним хотя бы Достоевского.

Почему Достоевского до сих пор помнят? Потому что он не побоялся снять с себя все одежды, выйти к людям обнаженным. Он рассказал о своей душе, своем организме, обо всем, что у него было — желудке, печенке, даже о том, что ниже пояса. И пусть ему было за что-то стыдно, но в этом и заключается великий подвиг художника.

Кто первым в мире создал идеальный образ преступника, над которым мы сегодня проливаем слезы? Кошмарный Раскольников, а мы все читаем про него, читаем и узнаем в нем себя. И задаем те же вопросы.

Смотрю я на некоторых политиков и спрашиваю себя: "Ну почему я не могу бороться и преодолеть или хотя бы сопротивляться?" И представляю себе, как иду я по этой лестнице, иду с топором — как Раскольников — к хоромам, где живет царь. Иду и трясусь. Боюсь. Что ждет меня, когда я открою эту дверь? Куда опустится мой топор? Что потом сделает со мной так называемое правосудие, которого никогда не было. А потом Церковь мне отпустит грехи, и меня отправят в заключение! И, если повезет, появится рядом любимый человек. А я все равно убийца. И Достоевский бессильно остановился перед этим фактом. Ведь ничего не поделаешь — убил. Все равно убил, даже если отпустили грехи. Что мне делать? А если я не убийца, то все равно соучастник преступления, которое вокруг меня творится. У русских людей есть черта — они нечасто испытывают чувство вины за других. Многие будут говорить: "Мы ни в чем не виноваты! Разве виноваты мы за то, что сделал Сталин? Это все власть! Там ищите виновных!" Но ведь и я жил в то время, был очевидцем и соучастником событий! Что мне с этим делать?

— В вашем фильме появляется фотография Сталина, на несколько секунд. Но больше в фильме Наполеона и Гитлера. Когда вы показываете Гитлера и немцев, входящих в Париж, в фокусе — улыбающиеся лица, бодрая музыка. Мои немецкие коллеги даже высказали опасение — не обвинят ли вас в сочувствии нацистам?

— Я показываю общую атмосферу, а не создаю исторический документ. В Париже тех лет на всех площадях непрерывно играли оркестры, и парижане с удовольствием приходили послушать немецкие военные оркестры, которые исполняли бодрые немецкие марши, а также французскую музыку. И что это было с точки зрения французского обывателя? Парижане ведь сами открыли город, приняли немцев в своей столице. Им не нужно было бороться за нее или голодать, как ленинградцам во время блокады. Немцы не брали Париж с оружием в руках, и не было там массовых расстрелов. Один из серьезных вопросов, которые фильм задает,— о ценности человеческой жизни.

В моей картине сформулировано все, абсолютно все! Вашим немецким коллегам, особенно юным, которые не знакомы с историей, нужно было внимательно смотреть фильм. Разве это трагедия, что выжили сотни тысяч, а может, и миллионы?.. А также спасены великие произведения искусства... Это уже после войны для всех начнется моральная трагедия, и на примере Франции станет ясно, какую цену за это заплатили другие народы.

— Какое, на ваш взгляд, место занимает сегодня русская культура в мире? Что мы пытаемся сказать человечеству?

— Русскую культуру я считаю самой молодой из всех, которые существуют в цивилизованном мире. Она, на мой взгляд, самая индивидуальная и, что важно для меня, самая эмоциональная. Я могу ошибаться. Но еще раз повторю это: самая молодая из великих культур! Потому что Россия — прекрасная и верная сестра Европы, Россия к тому же замечательная ученица. Нелицемерная и самоотверженная. Вспомните шекспировского короля Лира и его младшую дочь Корделию. Вот эта дочь мне напоминает Россию, которая идет за своим отцом, несмотря ни на что.

— Но зачем в современной русской культуре это вечное обращение к прошлому? Например, в фильме вы постоянно обращаетесь к Толстому, Чехову и призываете их проснуться. Будет ли этот язык архаики понят современниками? И что это означает, что российская культура умерла?

— Нет, это означает, что ответы на самые глобальные и сложные вопросы могут быть найдены только в художественной литературе, большой и масштабной. Среди классиков. Философы не ответят на ваши вопросы. Для этого они слишком хладнокровны и эгоистичны. А авторы больших романов, пожалуй, ответят. У них и следует искать ответы. Правда, мало стало сегодня великих писателей, если мы вообще можем о них сегодня говорить. "Война и мир" уже написаны, "Над пропастью во ржи" — тоже. А сколько написал Томас Манн. Читайте! Там все есть! Вот только беда, люди перестали читать! Мне кажется, что со смертью Солженицына последний большой писатель покинул этот мир. Он ушел, и чувствуешь одиночество. Маркеса тоже уже нет.

— Техника коллажа, которую вы используете,— это попытка соединить традицию и современность? Вы ощущаете это как одну из основных и неразрешимых проблем русской культуры?

— Коллаж дает мне свободу и помогает не думать о проблеме художественной формы произведения. Проблема формы — болезненная и трудно решаемая задача. Потому что у кино есть один порок: кино развивается во времени и фильм невозможно остановить. И еще одни недостаток заключается в том, что кино, как власть, тотально по своей природе. Не зря им пользовались как мощным орудием пропаганды. И режиссер все время принуждает зрителя к чему-то. Еще со времен "Русского ковчега" я пытаюсь преодолеть эту зависимость зрителя от режиссера. Мне не нравится давить на зрителя, поучать его. Я ищу выход из этого положения.

— Что бы вы сказали о сегодняшнем русском кино, как оно выглядит в мировом контексте?

— Это скорее задача специалистов кино, историков, которым нужно все проанализировать, разложить и связать. Кино — это всего лишь кино, не более того. Масштабное кино — когда художник может позволить себе не зависеть от какого-то определенного художественного или национального стиля, а только от своего эмоционального состояния. Может быть, я ошибаюсь. На мой взгляд, в искусстве самое главное — "эволюционность", потому как любая "революционность" для кино и в целом искусства деструктивна. Искусство существует лишь в развитии. Все уже создано и сказано. Только сам автор является новым для искусства, а то, о чем он говорит, уже было когда-то сказано другим! Хорошо, что Бог не контролирует наши чувства и мы свободны в выражении своих эмоций. А если повезет, то свободны так же изображать то, что нам близко.

Беседовала Татьяна Розенштайн, Венеция

Вся лента