«Если говорить о холодной войне как о противостоянии двух идеологий — она не закончена»

Политолог Тьерри де Монбриаль — о настоящем и будущем отношений между РФ и Западом

Москву посетил известный французский политолог Тьерри де Монбриаль, уже 40 лет возглавляющий один из ведущих мировых центров международных исследований — Французский институт международных отношений (IFRI). Корреспонденту “Ъ” Галине Дудиной он рассказал, в чем первопричина нынешнего кризиса в отношениях между Москвой и Западом, насколько ведущие европейские страны готовы отдалиться от США, чью нынешнюю политику критикуют все откровеннее, а также может ли «нестабильность в мировом масштабе» в итоге перерасти в глобальную катастрофу.

Фото: Александр Миридонов, Коммерсантъ

— В честь 40-летнего юбилея IFRI в Москве под эгидой «Трианонского диалога» и МГИМО был представлен перевод вашей книги «Русский дневник. 1977–2011». Пресс-секретарь президента РФ Дмитрий Песков, выступая на посвященном этому событию вечере, сказал, что в международных отношениях мы сейчас пытаемся выстроить новую систему координат и под нее же адаптироваться. Вы с такой трактовкой согласны?

— Если под системой координат понимать стройную, ясную систему международных взаимоотношений, которая позволяет делать точные предсказания,— то нет, о выстраивании новой системы координат пока говорить нельзя. Скорее мы переживаем переходный период, когда все слишком зыбко, а вместо нового мирового порядка — беспорядок, в котором проявляются отдельные характерные черты.

Во-первых, это изнашивание и разрушение послевоенной системы институтов. Они ослаблены и потеряли уважение даже со стороны США — страны, стоявшей у истоков их формирования. Во-вторых, это укрепление роли Китая. Китай (и кстати, ему на пятки наступает Индия) становится все более вероятным кандидатом на мировое господство и конкурентную борьбу за него с США. И в-третьих, это непрекращающиеся волны технологической революции: с конца 1960-х уже полвека информационная революция только набирает обороты. С вопросами технологий связан и экономический кризис 2007–2009 годов, от которого мы еще не вполне оправились. Мы видим, что технологии позволяют сегодня распространять не только информацию, но и эмоции, которые могут иметь дестабилизирующее действие, когда эхо точечного кризиса раскатывается далеко за его пределы.

Наконец, для начала XXI века характерен переход от либеральной глобализации к реакционному движению против негативных эффектов глобализации — в частности, рост неравенства по всему миру. Кстати, увеличение неравенства — это одно из объяснений роста популярности популизма, который мы наблюдаем повсюду в мире.

— Что вы имеете в виду под либеральной глобализацией, можете привести пример?

— Смотрите, открытость мира повлияла не только на традиционные торговые связи, но и на прямые инвестиции. Местами даже возник их излишек. Например, мы в IFRI уже какое-то время наблюдаем за ситуацией с китайскими инвестициями в Европе. И если сначала, когда китайская компания купила крупнейший грузовой порт Греции в Пирее (сделка была оформлена в 2016 году.— “Ъ”) и китайцы планировали инвестировать в железнодорожную ветку от Афин до Будапешта, такая экстраординарная ситуация мало кого заботила, то теперь подобные вещи всех волнуют, вызывают эмоции, реакцию. А Китай стал одним из главных бенефициаров либеральной глобализации, что парадоксально для страны, которая по-прежнему заявляет о коммунистических принципах.

Эта либеральная глобализация зашла, без сомнения, слишком далеко, и теперь мы становимся свидетелями движения в обратном направлении — например, проявления протекционизма со стороны США.

— Целый ряд последних заявлений лидеров Франции и Германии говорят о критическом восприятии нынешней политики США. Это тоже следствие отката от либеральной глобализации? Насколько Европа готова отдалиться от США?

— Только частично. Да, то, что министр экономики ФРГ Петер Альтмайер говорит о необходимости если не ограничивать, то внимательно относиться к иностранным инвестициям, свидетельствует об изменении традиционного подхода Берлина. Но у реакции Германии на политику США есть и другие причины. США сегодня, по сути, объявили торговую войну — в том числе и своим союзникам, таким как Германия. С тех пор как (президент США.— “Ъ”) Дональд Трамп пришел к власти, он пренебрегал связями с Берлином, а с (канцлером ФРГ.— “Ъ”) Ангелой Меркель вообще вел себя по-хамски. Добавьте к этому историю с «Северным потоком-2», требования повысить расходы членов НАТО на оборону (а значит, покупать больше американского оружия), не слишком дипломатичные поучения со стороны посла США в Берлине о том, что им делать или не делать, и наконец, критику со стороны Трампа в адрес Евросоюза. Все это способствует тому, что немцы действительно стали задаваться вопросами — немцы, которые до сих пор были безусловными сторонниками трансатлантического альянса.

— Выходит, что критическое отношение к США в Европе — это реакция на американскую политику, а не стремление европейцев стать более независимыми?

— После окончания холодной войны европейцы сами никогда не осмеливались ставить под сомнение сотрудничество в рамках Североатлантического альянса.

— Почему?

— Это удобно. Не надо задавать себе вопросы по поводу собственной обороны и безопасности. Честно говоря, в Европе только две страны пытаются как-то самостоятельно обеспечивать свою обороноспособность,— это Франция и Великобритания. Но наши возможности ограниченны.

При этом после распада СССР Евросоюз расширился на восток, и новые страны-участницы занимают куда более проамериканские позиции. Польша, Прибалтика — они по-прежнему одержимы навязчивыми идеями о российской агрессии.

— Сюда еще Швецию можно добавить.

— Да, и это очень любопытно. Швеция прошла удивительную эволюцию от страны, которая во времена СССР сохраняла нейтралитет, а теперь считает Россию главной угрозой. Этому немало способствовал лично (экс-глава МИД Швеции.— “Ъ”) Карл Бильд. Но кроме того, Швеция — это древняя страна, чья история знала славные времена. Думаю, теперь Стокгольм стремится играть большую роль во внешней политике и быть ключевым игроком в Северной Европе. Для этого нужно разыгрывать трансатлантическую карту. Выходит, что в Европе есть целый ряд государств, которые не хотят отмирания союзнических отношений с США, и это тоже одна из характеристик нынешнего периода исторической неопределенности.

Но я всегда повторяю, что процесс формирования Европы в ее нынешнем виде, европейской интеграции — это процесс, который занимает даже не десятилетия, а века. Думаю, что в 2150 году этот процесс так и не будет завершен.

— То есть вы видите историю Европы как некую эволюцию в одном направлении? Или может начаться период дезинтеграции?

— Конечно, может. Риск, что начнется процесс деконструкции Евросоюза, существует. Но это только риск, сейчас такие предсказания делать трудно, и в ближайшие пару десятилетий ничего принципиально не изменится. У нас столько связей, что ЕС не может распасться, как СССР, и даже в юридическом плане это крайне сложно и долго — посмотрите на Великобританию. Неудивительно, что на фоне истории с «Брекситом» остальные европейские страны оставили подобные намерения. Ни одна страна, даже греки, не хочет сейчас выйти из зоны евро. Так что риск существует, но его не стоит переоценивать.

— Тем не менее ситуация в Европе сейчас меняется: выходит Великобритания, готовится покинуть свой пост канцлер Германии Ангела Меркель. В этих условиях французы и, возможно, лично президент Эмманюэль Макрон готовы подхватить падающее знамя европейского лидерства?

— Во-первых, Великобритания в любом случае останется одним из ключевых игроков для европейской безопасности и европейской экономики. Так что Британия останется тесно связана с континентальной Европой, прежде всего с Францией.

Во-вторых, у меня никогда не было ощущения, что Ангела Меркель — это лидер Европы. Раньше про Маргарет Тэтчер (премьер-министра Британии в 1979–1990 годах) тоже говорили, что она лидер Европы. На самом деле Германия вырвалась вперед за счет своей экономической мощи, но не политического авторитета. Что касается Франции, не секрет, что у нее есть значительные сложности с проведением экономических реформ. А если мы не ведущая экономика, вести, быть лидером в политике крайне сложно. Обратная ситуация, кстати, возможна: можно иметь мощнейшую экономику, но не претендовать на мировое господство, как Индия.

В общем, все говорит о том, что для того, чтобы построить общую внешнюю политику и политику безопасности, нужно еще очень много времени. Я вспоминаю 2011 год — тогда в разгар «арабской весны» наши друзья-поляки поучали нас, что нужно делать в странах Магриба и Ближнего Востока. Но у них же нет никакого реального опыта взаимодействия с этими странами, в отличие от Франции, Италии, Испании, чья история связана с этим направлением.

— А как вам сегодня кажется, вот эта борьба с авторитарными режимами на Ближнем Востоке ценой стабильности, она того стоила?

— Это вечная проблема. Если вы идеалист, вы скажете, что нужно сменить режим и заменить авторитарный режим либеральной демократией. Именно такого подхода придерживаются американцы (хотя их союзник Саудовская Аравия, насколько я знаю, далеко не образец добродетели). Я не хочу говорить об этом в ценностных категориях, но мы же видим, что в странах, где произошла смена власти, вновь укрепились авторитарные режимы. А «арабская весна», хотя это название очень неподходящее, в итоге повлекла за собой разрушительную гражданскую войну в Сирии с множеством жертв, которая до сих пор не закончена.

Хотя западный подход заключается в том, что между авторитарным и демократическим режимом интуитивно отдается предпочтение демократическому, тем не менее, если эта демократия не работает, нужно быть готовым искать компромиссы. Это более реалистичный подход. И думаю, что сейчас западные страны постепенно возвращаются к приоритету стабильности над идеологией.

— А когда вы говорите о стабильности — какая она? Вы можете припомнить стабильные годы или десятилетия?

— Система взаимоотношений, сложившаяся после Второй мировой войны, стала стабильной после Кубинского кризиса. От катастрофы нас тогда отделяла настолько тонкая грань, что за этим кризисом последовали переговоры о разоружении и так далее. В итоге система стабилизировалась: ни США, ни СССР не хотели рисковать и развязывать ядерную войну. Я убежден, что ядерное оружие способствовало разрядке: если бы его не было, была бы Третья мировая.

А с падением Советского Союза все изменилось. Но разница в том, что сегодня можно говорить о нестабильности в мировом масштабе, и это что-то новое. Посмотрите — конфликты есть везде, кроме Азии (да и там есть проблема Корейского полуострова). Впрочем, «нестабильность» не значит «на гране катастрофы». Не думаю, что нас ждет катастрофа в ближайшие 10–20 лет. Это скорее означает, что слабые импульсы могут иметь значительные и непредвиденные последствия.

— Вы впервые побывали в Москве в 1977 году, и в вашей книге говорите о том, что не стоит судить о стране, где никогда не бывал. А я хочу спросить о следующем этапе. Сегодня многие эксперты, ученые, дипломаты в Европе говорят о важности взаимоотношений с Россией, но складывается ощущение, что есть большая разница в подходах между экспертами и европейскими политиками, заявляющими о консенсусе в отношении РФ.

— Думаю, надо забыть тезис о том, что «Европа говорит одним голосом» во внешней политике. Если это однажды и станет правдой, то не скоро. Кроме того, я не думаю, что все эксперты способны, даже грамотно анализируя ситуацию, давать грамотные советы. Для этого надо быть не просто русистом, а мыслить глобально.

Наконец, надо отдавать себе отчет, что, например, по проблеме Крыма даже те, кто не разбираются в деталях, не могут сказать: забудем, мол. Потому что есть международное право, и в Хельсинкской декларации, которая по-прежнему в силе, есть пункт о неизменении границ. Вы можете заметить в ответ, что Запад не раз также нарушал международное право,— и я скажу: да, это правда. А политика и дипломатия начинаются там, где мы все это признаем и говорим: «И что делать теперь?» В советское время Запад так и не признал аннексию Советским Союзом Прибалтики и Молдавии. Но это не мешало сотрудничать с СССР — просто мы не признавали присоединение. Мне сложно представить себе возвращение Крыма Украине, и возможно, через 20, 30, 40 лет сложится ситуация, когда мы вновь станем ближе с Россией, но продолжим не признавать то, что мы называем «аннексией» полуострова.

При этом я убежден, что истоки проблемы (нынешних отношений с Москвой.— “Ъ”) — в том, что после распада Советского Союза в Европе не было серьезной рефлексии на тему поиска нового формата взаимоотношений с Москвой. Не было стратегического видения.

— Это с чьей стороны ошибка, с обеих? Или российской стороне надо было быть более открытой, чаще приглашать экспертов, журналистов?

— Без сомнения, с обеих сторон. В то же время в 1990-е годы в России нужно было выживать, а не заниматься визионерством. Так что этим следовало озаботиться Западу. Но такие, как я, кто искал, кто пытался анализировать политические перспективы, были в меньшинстве. При этом нельзя забывать, что в большинстве западных стран экспертами по России становились эмигранты, как сегодня главные в США по Ирану — это те иранцы, которые покинули свою страну. Это, конечно, усиливало идеологические аспекты.

Холодная война была войной идеологий: капиталистическая система против советской коммунистической идеологии или, если хотите, научного социализма. Распад СССР был воспринят в западных странах как поражение социалистической идеологии и как победа идеологии рыночной экономики и большей демократии. Но если говорить о холодной войне как о противостоянии двух идеологий, то она не закончена. И пора ее закончить: слишком много чего происходит в мире, не связанного с наследием холодной войны. И если мы не найдем средств утихомирить эти идеологические разногласия, расплачиваться придется всем.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...