Западнее Львова

Мэр украинского города Рава-Русская показала Марине Ахмедовой жизнь в 20 километрах от Европы

Несмотря на достижение экономических договоренностей между Киевом и Москвой, майдан не расходится. А власти украинского города Рава-Русская, расположенного у границы с Польшей, официально обратились к Евросоюзу с просьбой об ассоциации с ЕС

Марина Ахмедова, Рава-Русская

По словам мэра города Ирины Верещук, право на соответствующее обращение предоставляет Европейская хартия о местном самоуправлении. Мэр утверждает, что жители Равы-Русской не согласны, не поддерживают, не признают и не будут подчиняться "антиукраинскому решению правительства" о прекращении подготовки к ассоциации с ЕС. А свое решение власти города объясняют тем, что ментально, духовно, культурно и исторически Украина принадлежит к Европе, а потому видит себя лишь в "цивилизованном мире", а не в "имперском рабстве".

"Мы — Европа!"

Ирина Верещук машину с корреспондентами ведет сама.

— Почему люди вышли в этот раз? — спрашивает Ирина, обнимая ладонью переключатель скоростей.— Потому что людей снова обманули, им два года говорили: "Мы идем в Европу". И делали все для того, чтобы люди поверили этим словам. Но в один прекрасный день им сказали: "Нет, мы не идем в Европу! Это невозможно! Россия сказала, что введет против нас санкции и экономика упадет!" А вы два года об этом не знали?! — спрашивает она украинскую власть, которая конечно же не едет с нами в одной машине.— Когда мне говорили, что курс нашего правительства — на Европу, мне это импонировало, я как мэр это подхватила и начала пропагандировать. Я всем говорила: "Мы — Европа!".

— А что делает вас Европой? — спрашиваю я.

За окном — лошадка, впряженная в телегу, аккуратно переставляет копыта по обледенелой дороге. На обочине продаются метлы и веники, составленные черенками друг к другу. Тянутся низкие дома.

— Мы — Европа,— отвечает Ирина.— Польская сторона буквально в 20 километрах от нас. Нас разделили границей, но ментально разделить не смогли. Каждый год 1 ноября поляки приезжают к нам на кладбище — там лежат их отцы, а мы едем к ним — там лежат наши деды и бабушки. Мы настолько повязаны, что... — она не договаривает. Журчит звонок в ее телефоне.— Еще один мэр звонит... — успевает она сказать мне.— Та,— говорит в трубку.— Мы едем. Я тарюся продуктами и еду после обида сегодня. Давай тарься и зустринемося. Добре, тремайся...

— Вы не боитесь, что, после того как Украина вступит в Таможенный союз с Россией, у вас, мэров малых городов, возникнут проблемы с властью? — спрашиваю я.

— Умные люди всегда боятся,— серьезно отвечает она.— Для нас это уголовное дело. Но невозможно всех посадить. Так нельзя... Так с нами нельзя.

— А почему с вами так нельзя?

— Потому что в западных украинцах есть хребет, которого Янукович не видит и не понимает. Нас можно быстрее убить, но хребет не сломать. Люди будут стоять до конца, и чем больше он давит, тем только хуже... Понимаете, в чем дело? Нельзя нас оскорблять... Я — управленец, я служила в армии, потом работала юристом, и я не понимаю, зачем Виктор Федорович идет на такой конфликт с народом. Он мог элементарно сказать, что "Беркут" превысил свои полномочия.

Дорогу перебегает низкая рыжая дворняга. Ирина тормозит, пропуская ее.

— Собачку надо пропустить, она ж в Европе,— смеется она.— Такая облезлая европейская собачка.

Картинка за окном меняется. Дальше от Львова в сторону польской границы дома становятся богаче. Кирпичные и каменные, они показываются из-за заборов серыми крышами.

— Вы говорите, вы — Европа,— начинаю я,— но я смотрю на окрестности и вижу — они больше похожи на Россию, чем на Европу.

— Конечно же,— быстро соглашается Ирина,— поэтому мы хотим в Европу, а не в Россию. Если бы Россия была для нас примером, мы бы хотели в нее.

— Но у вас, как и у Польши, были последние 20 лет независимости, и вы могли бы стать похожей на нее...

— И что? У нас будет еще 120 лет, и мы будем идти своим путем. Во-первых, вы прекрасно знаете, что все золотовалютные фонды при разделении остались в России. И если Польше Европа начала помогать еще в 90-х годах, то нам — вот только недавно... Я готова терпеть. Я готова жить на хлебе и воде. Я готова работать без зарплаты. Но мы не хотим, чтобы нам врали. Посмотрите на меня. Я — мэр маленького города с населением в 10 тысяч человек. Но у меня четыре высших образования, и я говорю на четырех языках. Я нормально разговариваю по-русски, хотя никогда русскому не училась. Я просто читаю русскую литературу.

— Ваша любимая книга?

— То, конечно, "Мастер и Маргарита" Булгакова. Но Маргарита она сама по себе — слабенькая такая. Не могла бороться за свою любовь настолько. Я не такая! Я сильнее! — она поворачивается ко мне. Ее подбородок тонет в черном меховом воротнике.— Я — офицер запаса,— продолжает она,— и я мыслю, как мужчина. И сейчас, глядя на нашу оппозицию, я смеюсь над ними: "А вы в армии были хоть кто-то? Нет? И вы собираетесь революцию делать? В войну играть?" Я презираю тех политиков, которые говорят: "Час брати вилы и рубать эту власть". Вот таких политиков я презираю! Если уж вы собрались делать революцию, то не выставляйте впереди себя детей, которых потом бьют сапогами по лицу!

— То есть вы считаете, что политические лидеры майдана борются за власть, а не за Евросоюз?

— Я поддерживаю не оппозицию и не политиков. С ними я в буквальном смысле слова борюсь. Но тем не менее сейчас не время перетягивать этот... канат и рассуждать — плохая ли оппозиция. 85 процентов людей, стоящих сейчас на майдане в Киеве, аполитичны. Они просто не хотят, чтобы их били за их же деньги. Просто нация проснулась. Сто тысяч вместе пели гимн Украине. А это знаете, о чем говорит? После того как люди ощутили, что такое солидарность, они стали другими. Ну, натурально другими! Вот и все.

Суррогат империи

Рава-Русская открывается желтыми домами, у некоторых — рельефные фасады. На одном из зданий — синий флаг с золотой россыпью звезд Евросоюза.

— Это я потихонечку их покрасила,— выглядывает Ирина на дома.

— Желтый — ваш любимый цвет? — спрашиваю ее.

— Мой любимый — фиолетовый, но не могу же я покрасить дома в фиолетовый?

С той стороны, где Польша, окраины Равы-Русской продолжаются мерзлыми полями, на которых снег лежит редкими пятнами. На обочине вырастает синий указатель — "Варшава — 308 км". Строем стоят серые будки под синей крышей. Их белые пластиковые двери глухо закрыты. За ними — серые крыши украинской таможни, нейтральная полоса и красные крыши таможни польской.

— Вот эту сервисную зону я построила,— говорит Ирина.— Она пока не открыта. Здесь будет обменный пункт, бистро, аптека, туалет, все как в Европе. ЕС дал деньги, и мы какие-то минимальные от себя добавили.

Машина поворачивает вправо, огибает объезд и возвращается в сторону Равы-Русской. Теперь дорожный указатель говорит — "Киев — 598 км".

— Когда вы писали свое обращение в Евросоюз, вы же понимали, что отдельно от остальной Украины Раву-Русскую в него никто не примет?

— Я основывалась на Европейской хартии о местном самоуправлении, которая разрешает мне обращаться с такой просьбой. Я хотела не отделения города от Украины, в этом не было сепаратизма. Мы же заключаем международные договора сейчас. С Европой я лично уже реализовала пять программ. Да, там нельзя соврать, да, они проверят все до последней копейки. Но тем не менее... поменяла же я с их помощью окна в садиках...

— А зачем, вы думаете, Европа дает деньги Украине на эти сервисные зоны, на окна в детских садах? — спрашиваю я.

— Это называется поддержкой. Они понимают, что если Украина будет бедной, то больше беженцев от нас поедет к ним. Они цивилизованно к этому подходят.

— А как вы думаете, почему так же цивилизованно Европа не подошла к ситуации в Ливии, когда Америкой, Францией и Великобританией было принято решение ее бомбить? Арабские беженцы из "революционных стран" заполнили Европу. Мне кажется, в этом смысле украинские беженцы для Европы предпочтительней арабских...

— Да что вы говорите?! Европа бомбила Ливию?!

— В 2011 году французская авиация обстреляла там гражданские объекты...

— Знаете, я не берусь рассуждать на такие геополитические темы... Чтобы критиковать, надо прежде побывать в этих институциях. Значит, в Ливии виноват сам режим. Как я понимаю Европу? Она очень бюрократическая. У них все должно быть записано на бумажке и все согласовано. Они не мыслят душой, как мы. Они — реальные прагматы. Если им будет выгодно, они будут делать.

Машина останавливается на обледенелой площадке перед арочным входом на кладбище. Ирина цокает каблуками высоких сапог по замерзшей дорожке. Скрипя снегом, к нам подбегает плотный мужчина в синей куртке и вязаной шапке.

— Ты — сивая,— говорит он Ирине,— а ты — лохматая,— говорит мне.

— Это хлопец хворый, нормальный был, в аварию попал,— тихо произносит Ирина.

— Как расшифровать вашу фразу из письма в ЕС — "суррогат империи зла — мытный союз"?

— Я писала, что власть хочет кинуть нас в суррогат империи зла,— отвечает она, стуча каблуками дальше.

— Простите, то есть суррогат — это мы? — спрашиваю, идя сзади.

— Да, вы,— смеется, оборачиваясь.— Суррогатом я вас назвала, потому что вы еще не империя зла, но еще и не гражданское общество. Авторитаризм с демократическим лицом. Но если бы у нас был такой Путин, я бы за него голосовала. Он делает для России хорошо.

— Что хорошо?

— Он действует в интересах своей страны. Чтобы каждый президент так свою страну защищал. Вот натурально!

Мы останавливаемся возле надгробья, украшенного исламским полумесяцем.

— А вы не знали?! — всплескивает руками она.— У нас же тут брат президента Таджикистана похоронен. Погиб, когда в армии служил. Но в то время у его матери не было денег, чтобы забрать тело сына... Поэтому президент к нам теперь часто приезжает.

— А можно на христианском кладбище хоронить мусульманина?

— У нас можно! Мы ж Европа!

Пустырь, покрытый снегом, уходит в рощу темных деревьев. Несколько десятков метров огорожено квадратом бетонных бортиков. Внутри этот пустой бассейн занесен снегом, как и вся земля вокруг Равы-Русской. К ней примыкают две арки из красного кирпича.

— Это Стена плача,— говорит Ирина.— Евреи приехали построили. Здесь когда-то были расстреляны десятки тысяч евреев. Они и сейчас здесь лежат. Евреи приехали и пособирали надгробья, которые Советский Союз с могил снес и укладывал ими дороги, а сверху — асфальт. Здесь просто кости по земле валялись. Вот как издевались над ними. Это сейчас американские евреи делают за немецкие деньги. Там,— показывает на огороженное место,— будет звезда Давида, они будут приезжать сюда и молиться за своих.

У кого купить газ

Машина, медленно скользя по обледенелому асфальту, удаляется от еврейского мемориала. Скрипят дворники по стеклу. Умолкают...

— Наше село было обстреляно першим. Тут была така церковь-невеличка, капличка. Перший снаряд попал на ту церковочку, и она сгорела... — пожилая учительница местной школы Надежда Васильевна берет со столика буклет. Открывает. Надевает очки.

— Тут собраны гаивки,— говорит Ирина,— еще бабушка моя собирала. Они ушли с нашими ссыльными в Сибирь, а потом вернулись их детям и внукам.

— "Продавала клебаньская дочку свою",— заводит тонким голосом учительница. Мэр, стоя у нее за спиной, подпевает.— "А долинська перебiгла: купiть мою. Ми вашу не хочемо, бо лiнива, чотири ночi горцi мочить, три днi мила..." Вы все поняли или перевести? — спрашивает меня, дойдя до конца.— На торгу мать продавала дочь свою. Хвалила ее.

— А как хвалила?

— Кака она у ней гарна, каки косы имеет... То дети наши поют, так становятся в два рядка, и из одного выходит мать, представляет дочь свою.

— И что же в результате? Купили ее?

— Нет! — с чувством говорит Надежда Васильевна.— Так другая сторона сказала — мы вашу не хотим, потому что она ленива! Она горшки четыре дня мочила, потом три дня мыла. Они другую купили.

— А как же та? Так и не вышла замуж? — спрашиваю я.

— Так ту уже 300 лет продают! — смеется Ирина.

— Мы хотим сделать музей,— говорит учительница.— И помещение уже есть, осталось только отремонтировать, там будут представлены три культуры — украинская, польская,— перечисляет она, и я жду, что она скажет "русская", но она заканчивает: — еврейская.

— Почему вы нас так не хотите? — спрашиваю я.

— А я вам скажу,— махнув рукой на Ирину, чтобы молчала, начинает учительница.— А потому что память генетическая у нас. Мужа моей тети вывезли вместе с детьми. Младшему ребенку было полгода только. Она что успела, то на него надела. По дороге он умер. Муж ее был председателем села и вроде помогал нашим повстанцам.

— А повстанцы-то у себя дома хотели родину свою,— хрипло перебивает ее Ирина.— Они же не шли на Россию нападать. Но их объявили бандформированием! Какое же бандформирование?! Какое?! У нас была наша Украина. Русские пришли и ее забрали. Русские сказали, что Бога нет. Хотя мы верим в Бога. Вы сказали, что украинского языка нет. Но мы хотим разговаривать на своем языке и петь своих гаивки!

— Линия раздела прошла по нашему селу,— быстро перехватывает слово учительница.— В один день половина села попала в Польшу, другая — в Украину. И знаете, в чем основное качество западных украинцев? В том, что мы ничего не забыли. В том, что мы память свою сохранили!

— Но, может, стоило бы забыть? — спрашиваю я.— И тогда будут нарождаться новые поколения, не помнящие ничего, и им будет легче жить.

— Вы так думаете? — качая головой, с чувством спрашивает учительница.

— Неважно, что я думаю. Это вопрос.

— Я вам кое-что покажу,— она берет со стола цветные фотокарточки.— Вот дети пришли на могилу к настоятелю церкви, так он умер 60 лет назад, они его никогда не знали. Но он построил для нашего села большой храм. А вот дети пришли к могиле учительницы. Видите, у ней креста нет, только глыба стоит. Вы думаете, почему? Она была разведчицей УПА. Усыновила двух детишек. И одного из этих мальчиков власть воспитала так, что он пришел к той матери, когда она спала, и задвинул в печке заслонку. Она отравилась угарным газом... Она его приняла, а он ее убил. И этого стереть невозможно! И если бы сейчас не мой радикулит... ой, я б стояла на майдане, как в 2004 году.

— Вы не пожалели, что стояли в 2004-м?

— Знаете, дети меня в школе как-то раз спросили: "Вот вы ездили в Киев, на майдане отстояли. И что же?" А я говорю: "Дети!" — у учительницы перехватывает дыхание.— Я говорю: "Дети...— тише произносит она,— нас продали, если так говорить! ...Но я хочу сказать, что видела свой народ, и это — самое главное. Там со мной стоял миллион украинцев, но было слышно, как муха летит..."-- она делает паузу и приводит дыхание в порядок.— Это был народ, и это была сила... Вы нас страшите газом? А у нас его никогда не было.

— Я тоже смеюсь, когда мне говорят: "Вам Россия перекроет газ",— смеется Ирина.— Нам в Раве-Русской до газа — 20 километров. А до газа в Европе — 4 километра. Мы до сих пор отапливаемся углем и дровами. А за то, чтобы протянуть на 20 километров трубу, Украина с нас хочет 40 млн. А Европа бесплатно обещает трубу положить. Они газ у вас покупают по 340, нам продают за 380. Так нам выгодней у них покупать, чем у вас — за 420...

Два дедушки

Задний двор продуктового магазина покрыт плиткой. По углам краснеют холодильники Coca-Cola. У магазинной стены собрался черный сугроб. Двое мужчин в рабочей форме ждут у входа. Мэр открывает багажник. Мужчины сносят туда коробки с рисом, гречкой, паштетом, сосисками, лимонами, чаем, кофе — Ирина собирает для майдана. Каждый раз машина приседает под тяжестью новой коробки.

— Столько будет подогрева,— говорит Ирина, глядя, как заполняется багажник,— что ни один "Беркут" не возьмет. Нас не надо организовывать, мы сами можем сорганизоваться, и никакие политики нам для этого не нужны. Кстати, посмотрите на упаковки,— обращается ко мне.— Это все польские продукты. В Польше они стоят в три раза дешевле. И это еще одна причина, по которой мы хотим в Евросоюз.

Груженая машина останавливается напротив еще одного мемориала, обнесенного цепями. Ирина подходит к высокому надгробью и поднимает со снега сдутый ветром венок. Возвращает его на место.

— А это могилы французских воинов,— говорит она.— В Раве-Русской же находится бывший концлагерь. Очень большой. Шталаг-352. Туда свозили французских и бельгийских военнопленных. Это про Шталаг Черчилль сказал: "Лагерь медленной смерти и двух капель воды". Сейчас в живых остались только двое из бывших узников. Приезжали недавно, землю целовали. Они чего только не рассказывали, но я не могла это слушать. Их живыми сбрасывали во рвы и засыпали известью. Они их там просто убивали! — кричит она.— А наши равские трохи носили им покушать...

Наша следующая остановка — библиотека. Здесь свободный доступ к Wi-Fi — bibliomist, предоставленный по одной из программ Евросоюза. Дальше — детский сад. Под елями на пнях мерзнут тазики, размалеванные под мухомор. На лестнице, ведущей к главному входу, стоят коляски и санки. В самом здании белеют ослепительные пластиковые окна.

— А если бы не работали эти европейские программы...— многозначительно говорит мэр, останавливаясь на ступенях. Она показывает на табличку, висящую у входа,— "Проект Громади". В углу таблички — флаг Евросоюза.— "Проект Громади" значит, что капитальный ремонт — замена окон и дверей — финансируется Европейским союзом. Мы бы сами этого сделать не смогли.

Последняя остановка — на выезде из Равы.

Серый обелиск смотрит на безлюдную дорогу. За его спиной — площадка, покрытая нехоженым снегом. Черные деревья растут полукругом, не заступая на нее. Это памятник советским воинам. К нему ведут несколько собачьих следов.

— К ним кто-нибудь приходит? — спрашиваю я.

— Я,— отвечает Ирина.

— А еще?

— К сожалению, русские к ним не приезжают. И это им очень обидно,— говорит она о солдатах.— Потому что каждый год сюда приезжают к своим воинам французы. Приезжают евреи. Приезжают поляки. А к ним — никто... Здесь были тяжелые бои, видите, как земля горбатая. Здесь десятки тысяч лежат. Они же целую неделю с начала войны оборонялись. Русские разведчики, конечно, знали, что немец готовит. Но где-то в начале июня сюда пришла депеша — всех разоружить. А начальник пограничной заставы 91-го отряда Федор Васильевич Морин не послушался, держал всех в ружье. Узнали об этом в Москве, приехали его расстреливать. А тут ночью немец напал, а они все — в ружье. И неделю держали оборону... Как же все перемешалось! Как же страшно это все — тут русские, там УПА! У меня один дедушка в Советской армии служил, а другой — в УПА. И шо ты будешь делать? — дотрагивается она до обелиска.— Ну шо ты будешь делать?!

Я спускаюсь по ступенькам вниз — к могилам, запорошенным глубоким снегом. Они — квадратные, братские, низкие. Похожи на пластиковые окна в детском саду — символ выхода в Европу. Становится виден большой серый крест, который, стоя у обелиска, не разглядеть. Он подпирает собой наступающий лес черных деревьев, и те не смеют идти дальше, словно крест из последних сил держит невидимую границу. В этом месте, где нестертая память, сконцентрированная в вернувшихся из Сибири "гаивках", не дает живым покоя, могилы, мемориалы и памятники становятся той границей, которая не пускает живых за точку невозврата. Но лишь в том случае, когда к памятникам приезжают родные...

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...