Сосед Бетховена

Праздничные торжества, посвященные 80-летию выдающегося российского композитора Родиона Щедрина, начались с конфуза: президент России Владимир Путин подписал указ о награждении юбиляра орденом «За заслуги перед Отечеством» низшей, IV степени — позабыв, видимо, что в 2002 и 2007 году композитор уже становился кавалером этого ордена соответственно III и II степени. ДМИТРИЙ РЕНАНСКИЙ склонен видеть в этой досадной оплошности объективную закономерность.

Титулованный и почитаемый, удостоенный в дни 80-летия полновесной ретроспективы в Москве и (стараниями Валерия Гергиева) мини-фестиваля в Петербурге, Родион Щедрин по всем внешним признакам может считаться официально признанным российским композитором номер один. Вместе с тем непросто избавиться от ощущения, что признание это именно что внешнее и официозное: свято место главного композитора одной шестой суши пустовать не может, а Щедрин на эту роль подходит как никто другой — опять-таки по чисто формальным признакам вроде почтенного возраста и выслуги лет. Его бесспорно и уважают, и ценят — но как будто вчуже. Как будто не слишком явно отдавая себе отчет, за что и почему.

Возможно, все дело в том, что Щедрин бесконечно далек от привычного типажа русского художника. Не по-славянски рассудительный, склонный задним числом поверять все откровенные порывы чувств разумом (про это — его музыка к балету «Анна Каренина»), по-западному взвешенный и ровный (шутка ли: за 60 лет карьеры — ни одной очевидной неудачи, и это при щедринской-то интенсивности творчества), очень здоровый, без малейшей тени какой-либо достоевщины — иными словами, вполне аполлонический тип, даже самые однозначно трагические проявления которого (вроде посвященной памяти жертв Второй мировой войны Второй симфонии) неизменно исполнены внутренней художественной гармонии. Виртуозно владеет искусством манипулировать слушательским вниманием, всегда знает, что хочет сказать, любимые ремарки в партитурах — secco («сухо») и distinto («отчетливо»), творческое кредо — лучше меньше, да лучше. Эстетику решительно предпочитает этике, музыку числит пространством, свободным от всякой идеологии,— и потому легализует употребление, казалось бы, запрещенного сегодня вне иронического контекста понятия «духовность»: первого слова, приходящего на ум во время прослушивания поздних сочинений композитора, сотканных из звенящей, распетой тишины.

Все это, конечно, имеет мало общего с тем, чем занимались ближайшие сверстники Щедрина, за редчайшими исключениями предпочитавшие решать прежде всего идеологические, и уж потом только профессиональные задачи, писавшие сочинения, которые оплакивали, клеймили и пророчили,— и отчаянно старались стать тем, что голландский критик Элмер Шёнбергер называл «больше чем музыкой под видом просто музыки».

Чем был занят в это же самое время Родион Щедрин, понятно на примере кантаты «Ленин в сердце народном», написанной в 1968 году. На носу — празднование столетия «самого человечного человека», очередной мутный вал ленинианы со всеми вытекающими псевдотворческими последствиями. Что делает композитор, чтобы и ему самому, и приневоленным юбилейной разнарядкой коллегам-исполнителям жилось не так тошно? Правильно, предлагает культурную инициативу бескультурью — сочиняет партитуру, квазиверноподданическое название которой скрывает вполне радикальную даже по оттепельным временам начинку: максимально удаленные от партийного канона документальные тексты и напряженно-жесткий музыкальный язык.

За своим письменным столом чуждый мегаломанству Щедрин последовательно реализовывал стратегию совсем иного рода, стремясь методично и не без академической дотошности окультуривать окружающее пространство и время. Этой идеей он был одержим с консерваторского дебюта, Первого фортепианного концерта (1958), увенчанного в финале знаменитыми симфоническими частушками. В те годы, проходившие под знаком деревенской прозы и нарождающейся «новой фольклорной волны», только ленивый не работал с воспринимавшейся оппозицией официозной культуре народной музыкой. Но Щедрин и здесь поступал по-своему: в отличие от коллег, одержимых идеей «особого пути» русской музыки, он выводил фольклор на столбовую дорогу просвещенного европеизма, сочетая законным браком западное и восточное,— и выступая наследником Глинки и Римского-Корсакова не на словах, но на деле. Мы еще много чем ему обязаны: переизобретением феномена русской колокольности, вплоть до написанных к 125-летию Нью-Йоркской филармонии «Звонов» существовавшего в рамках романтической рахманиновской парадигмы, переводом на музыкальный язык зрелого ХХ века классической словесности от Гоголя («Мертвые души»), Лескова («Запечатленный ангел», «Очарованный странник» и только что написанный «Левша»), Толстого («Анна Каренина») и Чехова («Чайка», «Дама с собачкой») до Набокова («Лолита») — не говоря уже о создании целого корпуса текстов новой духовной музыки. Уже одна только сокровенно-тихая щедринская религиозность — православие, условно говоря, не храма Христа Спасителя, но фресок Дионисия — позволяет судить о степени стилистических разногласий композитора с современной российской властью.

Именно пресловутый академизм позволил Щедрину — не случайно все-таки родившемуся в один день с Бетховеном — единственному из всех сегодняшних русских композиторов сделать столь успешную карьеру на Западе: с заказами от самых авторитетных концертных залов (нью-йоркский Карнеги-холл), фестивалей (от Зальцбурга до Вербье), симфонических оркестров (вроде амстердамского Концертгебау) — и с контрактом престижного издательства Schott Music, в пантеоне клиентов которого Щедрин соседствует с тем же Бетховеном, Вагнером и крупнейшими немецкоязычными авторами наших дней. На чтящем традиции Западе сумели оценить, пожалуй, главную отличительную черту композитора Щедрина: его склонность работать эволюционно, без горячечного радикализма и непременного желания дать общественному вкусу пощечину — но с академической основательностью. В свое время она, уравновешенная ювелирным профессионализмом подрывника-дипломата, у которого ставка всегда больше чем жизнь, позволила Щедрину тихой сапой протащить на советскую музыкальную сцену и джаз, и новейшие авангардистские композиторские техники, оказывавшиеся в его распоряжении неизменно раньше, чем у самых просвещенных коллег.

Дипломатичность — вообще фирменное щедринское свойство. Когда в 1972-м была запрещена премьера Первой симфонии Альфреда Шнитке, разрешение на исполнение подписал именно Щедрин, поразительным образом не поколебав при этом своего академического авторитета главы Союза композиторов. Когда в 1993-м, через два года после распада СССР, вместе со своей супругой Майей Плисецкой Щедрин окончательно и бесповоротно переехал жить в Мюнхен, он предпочел демонстративной эмиграции элегантное ускользание. «Сердцем я по-прежнему в Москве,— с обезоруживающе мягкой улыбкой комментировал свое решение композитор,— в Германии мне просто лучше пишется». И ведь не поспоришь — за девятнадцать проведенных в Мюнхене лет каталог своих сочинений Щедрин пополнил на семь десятков позиций, словно бы уточняя известный афоризм Чуковского: в России надо жить долго, но еще лучше долго жить за ее пределами. Надежнее.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...