Сегодня в Центральном доме литераторов состоится вечер, посвященный столетию Георгия Иванова и приуроченному к этой дате выходу в издательстве "Согласие" трехтомника сочинений поэта. Сегодняшний наш интерес к творчеству Иванова объясняется не только известным обаянием силуэта "северного сноба" на фоне Петербурга 1910-х гг. Примечательна сама его позиция в контексте всего "серебряного века" в целом, считает критик СВЕТЛАНА Ъ-БЕЛЯЕВА-КОНЕГЕН.
С первых поэтических публикаций критика единодушно признавала в Иванове скорее незаурядные способности стилизатора, нежели самостоятельный поэтический дар. Отчасти это объясняется тем, что он принадлежал к младшему поколению "Цеха поэтов" и в этом смысле унаследовал все достоинства и недостатки этого положения. Эстетическая модель, заданная старшим, гумилевским поколением, в творчестве Иванова успела превратиться в некоторый отшлифованный и отчасти уже формализованный слепок. Прежнее живое дыхание оригинала здесь можно было лишь угадывать.
Но как раз эта изначальная отстраненность, непричастность к некоторым первичным ценностям своего времени в сочетании с довольно яркими стилизаторскими способностями и определили новое качество его собственной позиции по отношению к этой культурной эпохе. Неслучайно именно ему удалось сделать один из первых шагов на пути не просто "стороннего" описания, но и мифологизации "серебряного века". Эти усилия были пока лишь началом построения мифа, которому впоследствии предстояло оказаться одним из ключевых в русском культурном сознании. По глубине рефлексии и осмысленности своих усилий Георгий Иванов очевидно уступал некоторым современникам, в частности, Владиславу Ходасевичу, с которым всю жизнь вел столь напряженный диалог. Но все же его воспоминания о персонажах еще недавнего прошлого, собранные в 1928 г. в книгу "Петербургские зимы", дают нам яркий, зачастую даже травестированный образ этой эпохи, не слишком приспособленной к самоиронии. Ему удалось превратить весь "серебряный век" в повод для расхожего анекдота. Такое снижение образа своего времени до опереточного, массового образчика сегодня может расцениваться как явление, значимость которого выходит далеко за границы первоначального авторского замысла. Оно — своего рода плата за окончательную сакрализацию культуры, превращение ее в предмет культового поклонения, которому русская традиция во многом обязана именно этому времени. "Культура стала Церковью", — скажет Мандельштам в своей статье "Слово и культура". Впрочем, "серебряный век" лишь завершил процесс, начавшийся задолго до его наступления. И в этом смысле пришедшие ему на смену русский авангард и социалистический реализм со всеми их миростроительными амбициями и попытками выращивания нового человека выглядят далеко не безродными.
Очерки Иванова были встречены крайне раздраженно его современниками, со всей уязвленной серьезностью пытавшимися отыскать в них фотографически точное, привычное глазу изображение, и оставлявшими только за ним права на некоторую историко-культурную "подлинность". Однако обнаружить там ее им не удавалось. И это не удивительно: свидетельство очевидца и некий образ времени, успевший уже отложиться в культурной памяти, — понятия принципиально различные. Этот образ не требует тактильно подтверждаемой правдивости. Он формируется на совершенно иных этажах нашего сознания и требует каких-то иных подтверждений. Он же допускает и самые различные, в том числе иронические и откровенно пародийные, интерпретации первоначального своего оригинала. Георгий Иванов это понимал, признаваясь Нине Берберовой, что в его "Зимах" "семьдесят пять процентов выдумки". Этой отстраненности от своего времени способствовала и эмиграция, отодвинувшая петербургскую жизнь в неопределенную ретроспективу: в 22-ом он со своей женой поэтессой Ириной Одоевцевой покидает Россию. С тех пор Иванов живет в Берлине и Париже. Военные годы он проводит в Биарицце, после войны возвращается в Париж. С 1953 и до самой смерти в 1958 г. живет в доме для престарелых неподалеку от Ниццы.
Ему предстояло пережить почти все свое поколение. Давнее мандельштамовское предчувствие не сбылось: "Мы смерти ждем, как сказочного волка,/Но я боюсь, что раньше всех умрет/Тот, у кого тревожно-красный рот/И на глаза спадающая челка". Адресату Мандельштама удалось то, что не смогли постичь его более талантливые современники: осознать собственный эстетизированный ими же образ как некую типичность, как одну из возможных стилизаций своего времени. Впрочем, известно, что стилизация живет в культуре куда дольше, чем интерпретируемый ею оригинал. Более того, именно в процессе позднейших интерпретаций то или иное явление фиксируется в культурной памяти. До тех пор пока оно не узаконивается и не адаптируется в процессе интерпретирования, явление это продолжает оставаться недоступным для традиционного, "нормативного" сознания и фактически не является материалом культуры.
Именно поэтому такие персонажи, как Иванов, дают нам большую возможность реконструировать образ своего культурного поколения, нежели те, кто некогда являлись его кумирами. Физиономия гения в своей уникальности не дает представления о культурной норме, хотя та, в свою очередь, кроилась по ее отпечатку. Таким отпечатком и явилась фигура Георгия Иванова, сумевшего собственную типичность ощутить как мерило ценностей в эпоху, больше всего на свете ценившую индивидуальность.